Контрапункт - Любецкая Татьяна Львовна. Страница 4
Уже тогда братьев впечатляла условность постановок, а главное, возможность бродить за кулисами и видеть совсем близко то, на что другие могут смотреть лишь из далекой темноты зрительного зала.
Было жутко и нестерпимо интересно глядеть в упор на «некто в сером» из пьесы Леонида Андреева «Жизнь человека» – в пьесе «некто в сером» символизирует властвующий над человеком рок – и даже незаметно тронуть (!) его за серую одежду, а потом мчаться, мчаться прочь, спотыкаясь о рифы реквизита…
Мальчики знали все роли идущих в театре спектаклей наизусть и могли, если хотели, продекламировать любой отрывок, но хотели чаще всего из своей любимой «маленькой феерии» Блока «Балаганчик». «Мы очень любили Пьеро-Мейерхольда, – вспоминает Борис Андреевич, – это было великолепно…»
Спустя много лет один из известных наших специалистов по футболу Николай Петрович Старостин в своей книге «Звезды большого футбола» напишет о Борисе Андреевиче такую строчку: «…это всеобъемлющий футбольный Всеволод Мейерхольд, кстати, и во внешнем облике их есть что-то схожее».
Поистине, ничто не проходит бесследно, тем более детство, когда жизнь мерещится бесконечной дорогой, полной жгучих тайн, радостей и побед.
Ранней весной они бродили с отцом по Петербургу и его окрестностям, и все кругом было такое блоковское – Елагин остров, Крестовский, Удельное, Шувалово озеро… И их буквально разрывало это сумасшедшее, томительное ощущение – все впереди!
Андрей Иванович Аркадьев пользовался большим успехом у Петербургской публики, немало лестных отзывов снискал он и у критиков, лучшее же сказал о нем Николай Собольщиков-Самарин в своей книге о быте и нравах дореволюционного театра:
«Светлый разум, глубокая вдумчивость, исходящая от истинной культуры и большого дарования, – вот что приносил на сцену этот настоящий артист, в жизни чуткий, незлобивый, удивительно мягкий, тактичный, обаятельный человек…
Андрей Иванович не обладал счастливой сценической внешностью для ролей молодых героев, которых играл в театре, – невысок, немного ниже среднего роста, полноватый, кудрявый, шатен, – но даже в этих ролях он „так перерождался“, так умел собрать свою фигуру и держаться с изяществом и достоинством, что и внешне вполне соответствовал тому образу, который воплощал…»
Обаятельный и благожелательный, кажется, ко всем, Андрей Иванович неизменно привлекал к себе людей. (Это качество вполне унаследовали от отца братья.) Но слава не портила его, он был профессионалом и относился к ней как к профессиональному атрибуту. Впрочем, цену себе он знал. Он играл Гамлета, Наполеона и в Петербурге считался лучшим Наполеоном того времени.
В «Норе» («Кукольный дом») Ибсена Андрей Иванович играл Тортвальда. И немало был удовлетворен тем, чтоб публика сострадала более Тортвальду, нежели Норе.
«…Теперь зима, мороз запушил стекла окон, в темной комнате горит одна свеча…»
В ту пору в моде была мелодекламация, и современники утверждают, что Андрей Иванович был лучшим мелодекламатором России. Ах, эти милые дивные домашние концерты!.. Он любил читать Тургенева.
«…А в комнате все темней да темней, нагоревшая свеча трепещет, белые тени колеблются на низком потолке, мороз скрипит и злится за стеною…»
За пианино – Адель Егоровна, кто-то из актеров наконец-то отвоевал право сидеть рядом с близнецами, все притихли. Андрей Иванович декламирует свое любимое «Как хороши, как свежи были розы…» Мальчики застыли, слушают…
«…Две русые головки, прислонясь друг к другу, бойко смотрят на меня своими бойкими глазками… Молодые руки бегают, путаясь пальцами, по клавишам старенького пианино – и ланнеровский вальс не может заглушить воркотню патриархального самовара…
Как хороши, как свежи были розы…»
Профессия Андрея Ивановича, его бурная актерская жизнь доставляли много хлопот Адели Егоровне – частые гастроли, встречи, поклонницы. Герой-любовник сцены, он и в жизни пользовался успехом у женщин. И это было причиной все учащавшихся «меланхолий» матери. Она вообще была склонна к «сантиментам». Впрочем, когда муж находился дома, Адель Егоровна была спокойна, весела, все буквально приводило ее в восторг: хорошая погода, чириканье птиц, весенняя верба – и тянуло к пианино.
Больше всего мальчикам нравилось, когда она исполняла «Грезы любви» Листа. Их впечатляло то место пьесы, где мать перекрещивала руки и играла стаккато. Однако заниматься музыкой сами не желали, воспринимая такие уроки покушением на свою свободу и в первую очередь – на футбол.
Вообще долго сидеть на одном месте – для них мука. Это не касалось только книг. Если требовалось их утихомирить, отвлечь, заставить побыть в покое, достаточно было просто сунуть им хорошую книгу, и тогда братья могли просидеть голова к голове сколько угодно, не пошевелившись.
Большой интеллектуал, отец насаждал в семье культ «умности», почитая разум самым ценным, что есть в человеке. Он читал детям Лермонтова, Пушкина, Толстого. «Все классики жили в нашем доме», – вспоминают братья. Давало себя знать и соседство Скандинавии: в семье любили Гамсуна, Ибсена, музыку Грига.
Неистовое рвение мальчиков к книге щедро питалось их вечным соперничеством – кто умней, оригинальней, находчивей. Не дай бог отстать от брата! Если один прочитывал новую книгу прежде другого – караул! брат обходит! – другой не успокаивался до тех, кажется, пор, пока не выучивал ее наизусть. Муки гордыни.
Их никогда не нужно было заставлять учиться (исключение – музыка), совершенствоваться. Брат побуждал к этому брата.
И именно от культа «умности» они пришли к столь характерному для них культу гигиены, закаливания и культу физической культуры («мы всегда были гигиенистами»), ибо с младых лет усвоили, что здоровье, сильное тело – это лучшее хранилище эмоций, духа, разума, интеллекта. «Культ здоровья не ради здоровья, а ради духовного торжества» – таков их девиз. И всю жизнь братья непримиримо отвергали то, что могло разрушить это святое хранилище.
Им было что-то около восьми лет, когда они учинили настоящее восстание против курящей тетушки Лизы – это был тщательно организованный бунт двоих – и в конце концов добились, чтобы тетушка не курила в комнатах, а выходила «травиться» на лестницу.
Отец привил братьям и страсть к живописи. Андрей Иванович сам находил себе грим, сам гримировался и в свободное время понемногу «шалил» живописью.
Мальчики были совершенно заворожены пиршеством красок в пейзажах отца и в конце концов начали «живописать» сами. Они могли целыми днями тихо смешивать краски, что-нибудь красить, рисовать и в такие «запойные» дни были перепачканы красками от кончиков волос до ботинок.
Как-то пейзажи восьмилетних братьев – масло и акварель – послали на конкурс детских рисунков. Их оттуда вернули с возмущением. Ни по содержанию, ни в плане технического исполнения дети не в состоянии так написать, это работы взрослых – таков был приговор конкурсной комиссии. Папа и мама Аркадьевы страшно возгордились, но доказывать ничего не стали.
Когда братьям было по двенадцать лет, им доверили писать декорации для бенефиса отца. Яростно соперничая и в полном единодушии они трудились в театре с утра и до вечера.
Когда Адель Егоровна, боясь, что дети истают от голода и усталости, сделала несколько робких, нежных попыток увести их поесть, она встретила такой твердый «коллективный» отпор, что была вынуждена смириться с их затворничеством и носить еду в театр.
Словом, братья росли «обыкновенными вундеркиндами». И не могло быть сомнения, что они станут художниками. Никто и не сомневался… «До сих пор, если попадаю в какой-нибудь красивое место, я вижу его сюжетом для картины», – говорит Виталий Андреевич.
Казалось, будущее братьев предрешено…