Остров - Хаксли Олдос. Страница 25

— В червей?

— Вам приходилось видеть белых червей с черными головками, которые заводятся в гниющем мясе? Ничего, конечно же, не переменилось: лица людей были те же, и одежда та же. Но все они были червями. Не настоящими червями — но призраками червей, духами червей. Месяцами я жил в мире червей. Жил, работал, заказывал ленчи и обеды, и все это без малейшего интереса к тому, что я делаю. Без насмешки, без желаний; к тому же я стал проявлять полную неспособность, если сходился с молодой женщиной.

— И для вас это было неожиданностью?

— Разумеется, нет.

— Так зачем же вы… Уилл беспомощно улыбнулся и пожал плечами:

— Мною руководил научный интерес. Я чувствовал себя энтомологом, изучающим сексуальную жизнь призрака-червя.

— После чего все показалось еще более нереальным?

— Да, еще более нереальным, — согласился он, — если такое может случиться.

— Но какова была исходная причина нашествия червей?

— Начнем с того, — ответил Уилл, — что я сын своих родителей. Сын пьяницы-задиры и христианской мученицы. Но, помимо того, что я сын своих родителей, — сказал Уилл, помедлив, — я племянник своей тетушки, тети Мэри.

— Какое отношение к этой истории имеет тетя Мэри?

— Она — единственная, кого я любил; мне было шестнадцать, когда она заболела раком. Ампутация правой груди, и через год — левой. И это после девяти месяцев рентгеновского облучения и тошноты. Затем рак перекинулся на печень, и это был конец. Я наблюдал это от начала до самой развязки. Так я, подростком, проходил непредвзятое обучение — да, именно непредвзятое.

— И что же вы узнали? — спросила Сьюзила.

— Чистейшую и Всеобщую бессмыслицу. И спустя несколько недель после курса о частной жизни последовал курс о жизни общества. Вторая мировая война. И за ней — беспрерывно обновляющийся курс Первой холодной войны. И все это время я пытался быть поэтом, понимая, что не имею для этого данных. После войны я стал журналистом, чтобы зарабатывать деньги. Я готов был голодать, если придется, но писать что-то приличное: хорошую прозу хотя бы, если уж невозможно писать стихи… Но я недооценил моих милых родителей. Ко времени своей кончины в сорок шестом отец успел избавиться от того капитала, которым владела наша семья, а когда моя матушка стала счастливой вдовой, ее скрючил артрит, и она стала нуждаться в материальной поддержке. Так я оказался на Флит-стрит, и весьма успешно начал новую карьеру, хотя это было связано с унижением.

— Почему?

— Разве вы не почувствовали бы себя униженной, зарабатывая на жизнь дешевым вульгарнейшим литературным подлогом? Я преуспел, потому что был безнадежно второсортен.

— И в итоге — черви? Он кивнул.

— Не настоящие: призраки червей. И тут появляется Молли. Я встретил ее на вечере великосветских червей в Блумсбери. Нас представили друг другу, и завязалась вежливая, бессодержательная беседа о беспредметной живописи. Не желая видеть новых червей, я старался не смотреть на нее; но, должно быть, она смотрела на меня. У Молли были очень светлые серо-голубые глаза, — добавил он вскользь, — глаза, которые видели все; от них ничего не могло укрыться, она была удивительно наблюдательна, но наблюдала без насмешки и без укора. Она видела зло, но не презирала — а, напротив, жалела человека, который, сам того не желая, говорил злые слова или совершал дурные поступки. Итак, как я уже сказал, она, должно быть, смотрела на меня, пока мы беседовали; и вдруг спросила меня, почему я такой грустный. Я уже выпил пару бокалов, и потому ее вопрос не показался мне ни оскорбительным, ни бесцеремонным, и я рассказал ей о червях. — И вы — один из них, — заключил я и впервые взглянул на нее. — Голубоглазый червь с лицом святой — в толпе у фламандского распятия.

— Она была польщена?

— Думаю, да. Она уже не была католичкой, но все еще питала слабость к распятиям и святым. Так или иначе, на следующий день она позвонила мне, когда я завтракал. Не поеду ли я с ней за город? Было воскресенье, на удивление чудесное. Я согласился. Мы провели час в ореховой роще, срывая примулы и любуясь маленькими белыми анемонами. Анемоны не рвут, — пояснил он, — потому что через час цветок увядает. В той ореховой роще было на что посмотреть — и невооруженным глазом, и через увеличительное стекло, которое взяла с собой Молли. Не знаю почему, но это действовало необыкновенно исцеляюще — смотреть в сердцевинки примул и анемонов. Весь остаток дня черви не являлись мне. Но на следующий день Флит-стрит вновь кишела жирными червями. Миллионы червей вокруг. Но я уже знал, что надо делать. Вечером я поехал в студию к Молли.

— Она была художником?

— Не настоящим художником, и она знала это. Знала и не отрицала, но старалась, как могла. Живописью она занималась просто ради живописи, просто оттого, что ей нравилось смотреть на мир и тщательно запечатлевать, что она видела. В этот вечер Молли дала мне холст и палитру и велела делать то же самое.

— И это помогло?

— Это помогло настолько, что когда через пару месяцев я разрезал червивое яблоко, червяк в нем не показался мне червяком. В субъективном отношении, конечно. Это был просто червяк — таким мы и написали его, потому что мы всегда писали одни и те же предметы.

— А как насчет других червей, то есть их призраков, не живущих в яблоках?

— Да, я все еще видел их, особенно на Флит-стрит и на вечеринках с коктейлем, но их стало гораздо меньше, и они были уже не так навязчивы. А в студии происходило нечто новое. Я влюбился, потому что Молли была, Бог знает почему, влюблена в меня, а ведь любовь — это ловушка.

— Я могу объяснить, почему она вас полюбила. Во-первых, — Сьюзила оценивающе посмотрела на него и улыбнулась, — вы довольно привлекательный чудак. Уилл рассмеялся:

— Спасибо за комплимент.

— Ас другой стороны, — продолжала Сьюзила, — и это уже не так лестно, она могла полюбить вас, потому что вы заставили ее беспокоиться о вас.

— Боюсь, что это правда. Молли — прирожденная сестра милосердия.

— А сестра милосердия, к сожалению, совсем не то, что пылкая супруга.

— Что со временем обнаружилось, — признался Уилл.

— Уже после того, как вы поженились. Уилл на мгновение заколебался.

— Нет, раньше. Не потому, что она испытывала ко мне страсть — но ей хотелось сделать что-то приятное для меня.

Молли была чужда условностей, ратовала за свободную любовь и считала, что о свободной любви можно рассуждать совершенно свободно, и делала это даже при матери Уилла.

— Вы знали это заранее, — подвела итог Сьюзила, — и все же женились на ней. Уилл молча кивнул.

— Потому что вы джентльмен, а джентльмен всегда держит свое слово.

— Отчасти по этой старомодной причине, но также потому, что я был влюблен в нее.

— Вы были влюблены в нее?

— Да. Хотя — нет, не знаю. Но тогда мне казалось, что знаю. И я понимал и сейчас понимаю, что меня заставляло так чувствовать. Я был благодарен за то, что она изгнала червей. И конечно же, я уважал ее, восхищался ею — за то, что она лучше, честней, чем я. Но, к несчастью, вы совершенно правы: сестра милосердия — это совсем не то, что пылкая жена. Однако я принимал Молли такой, как она есть, не считаясь при этом со своими склонностями.

— И как скоро, — спросила Сьюзила после долгого молчания, — у вас возникла привязанность на стороне? Уилл болезненно улыбнулся.

— Через три месяца после свадьбы. В первый раз это было с секретаршей в офисе. Боже, какая скука! А потом появилась художница, кудрявая юная евреечка, которой Молли помогала платить за обучение в школе Слейда. Я наведывался к ней в студию дважды в неделю с пяти до семи. Так продолжалось три года, прежде чем Молли узнала об этом.

— Она очень огорчилась?

— Более, чем я ожидал,

— И как же поступили вы? Уилл покачал головой.

— Вот тут-то и началась путаница, — признался Уилл. — Я не хотел отказываться от коктейля по вечерам у Рейчел, но ненавидел себя за то, что делаю Молли несчастной. И в то же самое время я ненавидел ее за то, что она несчастна. Я отвергал ее страдания и любовь, которая заставляла ее страдать, воспринимая их как своего рода шантаж с целью пресечь мои невинные развлечения с Рейчел. Любя меня так сильно и так страдая из-за меня, она оказывала на меня давление, пыталась ограничить мою свободу, — вот что она в действительности делала. И тем не менее она была искренне несчастна, и хотя я ненавидел ее за то, что она шантажирует меня, я все же был полон жалости к ней. Жалости, — повторил он, — но не сочувствия. Сочувствие предполагает сопереживание боли, а я любой ценой хотел избавиться от боли, которую она причиняла мне своими страданиями, и уклониться от мучительной жертвы, которая положила бы конец этим страданиям. Я отвечал ей жалостью, но огорчался за нее как бы со стороны, как посторонний наблюдатель-эстет, мучитель-знаток. И эта эстетическая жалость была столь велика, что всякий раз, когда Молли чувствовала себя особенно несчастной, я готов был принять эту жалость за любовь. Но что-то все же меня удерживало. Когда я пытался выразить свою жалость через физическую нежность, чтобы хотя бы на время прекратить ее страдания и ту боль, которую они мне причиняли, эта нежность не достигала цели. Старания мои были напрасны, потому что по темпераменту Молли была лишь сестрой милосердия, а не пылкой супругой. Но на всех прочих уровнях, кроме чувственного, она любила меня самозабвенно, требуя такой же преданности и от меня. Но я не желал посвящать себя ей; я не мог. Вместо того чтобы испытывать благодарность, я отвергал ее жертву. Это могло бы связать меня, а я не желал быть связанным. И потому каждая размолвка отбрасывала нас назад — к началу вечной драмы, драмы любви, неспособной на чувственность, и чувственности, неспособной на любовь; где к чувству вины примешивается досада, жалость соседствует с негодованием, а порою даже и ненавистью — но всегда с оттенком раскаяния, и все это вместе составляло контрапунктную линию к моим тайным встречам по вечерам с юной кудрявой художницей.