Пестрый и Черный(Рассказы) - Покровский Сергей Викторович. Страница 10
После этого опять послышалось глухое «ю» и опять громкий рев, подобный голосу огромного и сильного зверя.
Так повторялось долго и много раз, пока другая желтая птица такого же вида и величины не выпорхнула из тростников и с отрывистым карканьем опустилась на пловучий островок.
Рев прекратился на некоторое время. Ночь становилась темнее. Густой туман застилал собой тростники…
II
В тот вечер в лесной сторожке за озером сидел гость. Это был молодой, безусый приказчик, скупавший по округе битую дичь для городского торговца.
В его телеге лежало уже немало мешков, набитых тетеревами, вальдшнепами и рябчиками.
К леснику Никите он завернул, чтобы переночевать, попить чайку и порассказать о родных и знакомых в городе.
Было уже поздно, когда, переговорив обо всем, собеседники начали устраиваться на ночлег.
Гость перекрестился на образ, покрыл лавку длинной дорожной одеждой и свернул смятый кафтан, чтобы подложить его под голову.
В это время страшный, ужасающий рев донесся с того берега, казавшегося тонкой черной полоской за широкою гладью воды.
Гость встрепенулся и стал слушать.
— Это кто ж такой? Лось, что ли, ревет?
— Нет, милый человек, — ответил старик. — Лось у нас ревет по осени, да и не так вовсе. А это более ничего, как бугай. С неделю не больше, как надумал по ночам бухать. Раньше не было.
— А кто ж этот бугай. Зверь, что ли, какой?
Никита засмеялся.
— Бугай-то зверь? Нет, милый ты человек, это птица; словом сказать, вроде, как цапля, только покороче. Хохлы зовут бугаем, а по-нашему выпь-птица.
— Ну, выпь? Так бы и сказал, что выпь. Выпь-то я знаю. А то бугай какой-то. Я и не понял.
— А потому бугай зовется, что по-хохлацки это значит бык. За рев его и прозвали бугаем.
— Ну вот! Про выпь-то я слышал, только видеть ее не видал. Не доводилось.
— И не увидишь, — засмеялся старик. — Это ведь птица не какая-нибудь. Ее редко кто видит. Она вроде оборотня. Вот, кажется, тут в двух шагах. Глядишь, — и нет ничего. Обернется палкой или сучком, ее и не узнаешь.
— А ты не врешь, дядя Никита?
— А что мне врать-то? Хочешь верить, — верь, не хочешь, — не надо. А я тебе верно говорю. Уж ты ее настиг, вот-вот, думаешь, возьму. Так нет, обернется сучком или палкой, а птицы нет, как нет. Возьми ее руками, ножом обстругай: ну, палка и палка, самая настоящая. А бросил ты ее, отошел немного, а она у тебя за спиной: порх и улетела. Только и видел ты ее.
— Что-то не верится! А ревет-то она зачем?
— А затем: хозяйку свою кличет. Вот хоть бы я старуху мою. Пошла она за телятами, пропала, а я ей: «Ау! Иди, мол, Анисья, собирай ужинать»…
Сравнение было так неожиданно, что гость весело рассмеялся, но старухе оно почему-то показалось обидным.
— Ишь ты! Сравнил тоже женщину со птицей, — сердито заворчала она. — Нешто так можно! Я какая ни на есть, а все-таки крестьянка. А это что? Нечисть болотная! Тфу! Бессовестный ты, вот что!
— Ну вот, пошла теперь, — заворчал, в свою очередь, Никита. — И отчего это, милый ты человек, бывают такие старухи придирчивые? Об твоем крестьянстве, кажется, ничего не говорят. А говорят, что, стало быть, у всякой твари есть свой закон и обычай. Не может словами сказать, вот и кричит: «у-бу, у-бу». Понимать только надо, вот что…
В это время, как раз снова донеслись громкие жуткие вопли, и гость согласился, что они похожи на слова: «у-бу! у-бу! у-бу!»
— Голословная птица, прямо можно сказать, — молвил старик, влезая на печь.
— Как ты говоришь? — удивился гость.
— А как ее иначе назвать? Конечно, голословная. Крику от нее много, а толку нет. Убить не убьешь, а убьешь, есть не станешь. Покойный граф принес ее раз с охоты и говорит повару: «на-ка, говорит, зажарь мне эту птицу. Никогда я ее не пробовал».
Зажарил повар, подал. Граф взял кусок и назад выплюнул. «Нет, — говорит, — каким-то рыбьим жиром воняет». Бросил собаке, и та есть не стала.
— А что, дядя Никита, — сказал вдруг, оживляясь, гость. — Убей ты мне ее, я тебе три целковых пожертвую.
— Что ты, опомнись. Да ей грош цена. Кто ее есть-то станет? Говорю, несъедобная.
— Да уж я знаю, что говорю. Есть у меня знакомый охотник. У него чучелов этих птичьих нет конца. Все, как живые. Вот он и говорит мне: достань, говорит, мне птицу-выпь. Я ее никак добыть не могу. Ни сам не могу добраться, и купить не могу, никто не продает. Чучела у меня ее нет, а хочу завести. Привези, говорит, не пожалею пяти-шести рублей. Ну да, он больше даст! Вот, стало быть, убьешь, дядя Никита, и ладно будет!
Никита задумался.
— Попробую. Только вряд ли. Слово тут нужно знать на нее. Без слова вряд ли добудешь. Ну, да попробую!..
Опять послышалось глухое замогильное буханье бугая, нарушившее наступившее было молчание.
— А, чтоб тебя! — сердито зашипела старуха. — Вот леший-то! Право леший! Ишь, надрывается, уснуть не дает.
III
Для бугая наступило беспокойное время. Скоро он почувствовал, что двуногий ищет его.
В начале апреля прилетел бугай на озеро. Еще моховое болото было покрыто рыхлыми снегами и лужами ледяной воды, струящейся всюду. Еще было холодно, особенно по ночам, а к утру воды покрывались прозрачными льдистыми пленками, под которыми медленно двигались попадавшие откуда-то пузыри воздуха. Еще лед на озере не сошел, только поломался и взбух, а по закраинам обтаял и дал место прибывающей воде, мутной и желтоватой от принесенной ручьями глины.
Было мокро и холодно садиться на моховик, и бугай опускался или на куст ивняка, или на старые корявые осины, погибавшие в мокром болоте. Теперь он не боялся сидеть на виду, потому что человек не мог добраться до него через распустившиеся хляби болотные, а своих пернатых хищников он не боялся. Страшен орел, но его здесь не бывает. Орел там, далеко к югу. А здешняя разбойничья братия, все эти сарычи, коршуны, ястреба, не страшат его вовсе.
Дней через десять, когда исчезли снега на открытых припеках, и лужи сбежали в озеро, и солнце все горячее обогревало к полудню воскресавшее болото, бугай перебрался в обширные тростники Болотянки, где он знал столько чудесных убежищ, непроходимых, заросших частым ивняком крепей. Были здесь такие жидкие трясины, по которым и сам бугай мог пробираться только захватывая пальцами пучки наклонившихся стеблей или делая прыжки с одной кочки на другую.
Было здесь много всякой съедобной твари, всякой рыбины, лягушек, желтобрюхих тритонов, с ядовитою мягкою кожей, которых, кроме бугая, на этом болоте может глотать безнаказанно только еще одна птица: большая серая цапля.
Впрочем, пока о еде бугай думал немного. Он сюда прилетел с юга жирным, отъевшимся, и теперь ему предстояло много иных хлопотливых забот.
Наступила пора гнездования. Нужно было подыскать место для гнезда, нужно было накликать подругу, выводить, защищать и выкармливать детей.
Впрочем, бугай ничего не рассчитывал и ни о чем не раздумывал. Он только делал то, что ему хотелось. Сам не зная зачем, он тщательно разыскивал в бочажках Болотянки наиболее скрытое местечко. Заметив на одном из таких бочажков кучку плавающих на воде камышинок, он, сам не зная почему, начал накидывать сверху еще и еще новых стеблей, которые он находил на берегу, пока не выросла целая большая груда, целый пловучий островок. Потом он начал присаживаться на эту груду, притаптывать ее ногами бегать по ней и, если какой-нибудь край островка слишком погружался в воду, он приносил еще несколько новых стеблей и кидал, куда попало.
По ночам, после заката солнца, он, забирая в себя воздух и воду, начинал кричать тем ужасным громовым голосом, который пугал все окрестное болото. Он не знал, для чего он это делает, только тревожно прислушивался и вглядывался в темноту и как будто кого-то ждал.