Жарким кровавым летом - Хантер Стивен. Страница 29
Он поставил маленькую настольную лампу так, чтобы свет не попадал в спальню, включил ее и начал раздеваться, оглядываясь по сторонам. Помещение производило впечатление изрядной запущенности. Вся мебель была сильно подержанной, выпуклые стены как будто промялись внутрь, словно старались сделать жизнь здесь совсем невозможной. Джун приложила много сил для того, чтобы как-то приукрасить свое жилище как снаружи, так и внутри, замаскировать его бросающийся в глаза казенный облик. Она красила стены, вешала репродукции картин и занавески, ставила какие-то безделушки. Но все попытки были заранее обречены на неудачу из-за неистребимого запаха алюминия и хилости прогибавшихся при каждом шаге досок пола.
Оборудовано это, с позволения сказать, жилище было самым примитивным образом: печка с плитой да маленький холодильник. Это место совершенно не подходило для того, чтобы растить здесь ребенка.
Эрл пошел в кухню, вернее, в угол, где размещалась кухонная утварь, и открыл холодильник, надеясь найти молоко или что-нибудь другое, хотя бы бутылку кока-колы. Но Джун не ожидала его, и потому холодильник был почти пуст. Движимый каким-то инстинктом, очевидно сродни воровскому, он открыл какой-то шкафчик и действительно обнаружил там, как ему и подсказывало неосознанное воспоминание, полупустую бутылку бурбона «Бун каунти».
Эрлу потребовалось собрать в кулак всю свою волю, чтобы не выпить его. Он был совершенно не в настроении отказываться от бурбона, потому что дальняя дорога до западного угла Арканзаса по 71-му шоссе провела его, по сути, через родные места. Дорога, две извилистые полосы хорошо укатанного щебеночного покрытия, проходила через округ Полк, где его отец был когда-то шерифом и большим человеком. Около полуночи трасса вывела Эрла прямиком в Блу-Ай, центр округа, лежащего в горах Уошито, которые лишь кое-где пересекались дорогами. Он не был здесь уже много лет. По сторонам главной улицы, тянувшейся параллельно железнодорожной линии, западнее путей, громоздились невысокие здания. Ему совершенно не хотелось притормаживать, чтобы взглянуть на контору шерифа, которая столько лет была конторой его отца, и еще меньше хотелось давать крюк по 8-му арканзасскому шоссе в сторону Борд-Кемпа, где лежали давно заброшенные земли фермы, которую он унаследовал как последний уцелевший представитель семьи Суэггеров. Он видел свои владения однажды, во время краткосрочного отпуска, и с него было достаточно.
Казалось, что его окружают призраки. Неужели они выбрали эту ночь вместо Хэллоуина? Нет, призраки были воспоминаниями, частично счастливыми, частично грустными, просто возникающими в его памяти яркими картинками из детства, воспоминаниями о парадах, и экскурсиях, и выездах на охоту – отец был страстным, увлеченным охотником, и одна стена дома была сплошь увешана его трофеями, – и о всяких других вещах, которыми была заполнена жизнь мальчика из сельской местности Соединенных Штатов в двадцатые годы. Но он постоянно ощущал гигантский масштаб личности своего отца, весомость его натуры, его неподдельную серьезность в отношении к жизни и то опасливое почтение, которое все окружающие испытывали к Чарльзу Суэггеру, шерифу округа Полк.
Эрл попытался не думать об отце, но не смог и дальше удерживать свое сознание от этого, как не мог запретить своим легким дышать. Мысли об отце навалились на него всей своей великой тяжестью, и он отчетливо осознавал, что в ближайшее время не сможет думать ни о чем другом, что образ отца, как это не раз бывало на протяжении всей его жизни, опять перевесит все, что происходило и происходит в действительности.
Его отец был настоящим щеголем, всегда в черных костюмах и белых льняных сорочках, выписанных по каталогу «Сирс и Ребук». Его черные галстуки-бабочки всегда были повязаны идеальным образом; он каждое утро уделял этому немало времени. Изборожденное морщинами лицо отца было всегда серьезным и искажалось гримасой гнева от малейшего неповиновения. Добро и зло делилось для него точно по баптистской Библии. Справа у него на поясе висел «кольт-миротворец», в заднем кармане лежала обтянутая кожей дубинка, при каждом его шаге раздавалось позвякивание ключей, наручников и всяких других важных железных причиндалов. Он носил с собой также «оружие Иисуса» – удерживаемый под левой манжетой специальной подвязкой крохотный «смит-вессон» тридцать второго калибра с патронами кругового воспламенения. Такая предусмотрительность спасла ему жизнь в 1923 году, когда у него случилась перестрелка с тремя отчаянными парнями: он убил всех троих и стал большим героем.
Чарльз Суэггер также имел способность пугать окружающих своим видом. Частично причиной этого были его внушительные габариты, но в большей степени его непреклонная, суровая стойкость. Он защищал то, что находил правильным, защищал прямым и непререкаемым образом и олицетворял собой, некоторым образом, Америку. Бросить ему вызов означало бросить вызов Америке, и он даже на мгновение не задумывался, если нужно было пресечь неповиновение. Люди любили его или боялись его, но и первые, и вторые отдавали ему должное. Он был сильным человеком, который твердой рукой управлял своим маленьким королевством. Он был лично знаком со всеми врачами, священниками и адвокатами; конечно, он знал и мэра, и всех членов окружного совета, и всех видных собственников. Он знал их всех, а они все знали его и могли доверять ему. Он поддерживал мир везде, кроме собственного дома, где нарушал его своей агрессивностью.
Чарльз пил не каждый вечер, а только через два дня на третий. Он пил бурбон, причем делал это для того, чтобы самому считать себя тем самым мужчиной, каким его считали все окружающие, и чтобы избыть страхи, которые, вероятно, твердо укоренились в нем. В пьяном виде он становился еще более могущественным, более героическим и более непреклонным. Его непреклонность делалась еще крепче и превращалась в явление природы. Сомнения напрочь покидали его, а самоуверенность взлетала до небес. Он в который раз пересказывал историю минувшего дня и сообщал о том, как разрешил все проблемы и что сказал множеству людей, которых следовало поставить на место. Но когда он смотрел вокруг, ему неизменно казалось, что собственная небольшая семья испытывает слишком мало почтения к столь благородному по своим качествам и происхождению человеку, как он, и это задевало его до глубины души. Он принимался исправлять многочисленные ошибки, которые якобы делала его жена, и попутно напоминал ей, что ее родственники меньше чем ничто по сравнению с его родней. Он замечал недостатки в поведении сыновей и порой – чем старше он становился, тем чаше это случалось – принимался воспитывать своего старшего, либо снимая с гвоздя ремень для правки бритв, либо вынимая поясной ремень из брюк. Этот мальчишка вызывал в нем глубочайшее разочарование. Он был совершенным ничтожеством. Следовало ожидать, что у такого выдающегося человека, как Чарльз Суэггер, родится замечательный сын, но нет, у него был всего лишь никчемный Эрл и еще более жалкий его младший брат Бобби Ли, который все еще продолжал мочиться в постели. Он внушал своему первенцу, что тот ни на что не годен, с такой страстью и настойчивостью, словно был глубоко уверен, что мальчик неспособен понять даже этого, хотя на самом деле сын все понимал очень хорошо.
«Он ни к чему не способен! – орал Чарльз на свою жену. – Ни к чему! Ему давно уже пора бы найти работу, но он слишком ленив для того, чтобы работать! Он жалкое ничтожество и всегда останется жалким ничтожеством, но я вобью в него страх Божий, пусть даже это будет последним, что я сделаю в своей жизни».
Результатом этих воспоминаний мальчика, давно уже ставшего мужчиной и одиноко сидевшего сейчас в своем собственном доме, явилось то, что в нем вновь проснулась тяга к бутылке. Бутылка могла быть проклятием и могла являться проявлением трусости, но она была также спасением от настигавшей из прошлого тени отца. Она манила его к себе. Она предлагала себя как спасение, как спокойная музыка, как ощущение размытости, неясности и смягчения всего, что существовало в жизни. Но на следующее утро всегда приходилось просыпаться с поганым вкусом во рту и смутными воспоминаниями о том, что ты говорил что-то такое, чего нельзя было говорить, и слышат такие веши, которых нельзя было слышать.