Страж империи (СИ) - Пекальчук Владимир Мирославович. Страница 10
Королевский музей оказался массивным модернистским зданием – шесть этажей, фасад порядка ста метров. Впечатляет.
Когда я взял «кишкодер» с заднего сидения, Скарлетт заметила:
– Вы с ним совсем никогда не расстаетесь? Стоянка же охраняемая, не пропадет.
Я улыбнулся в ответ:
– Даже если оружие пригодится лишь раз в жизни, его нужно носить с собой каждый день. А мне мой «кишкодер» пригождался слишком много раз.
В музей мы прошли без проблем благодаря «корочке» Скарлетт и сразу направились в оружейные палаты вместе с предоставленным нам экскурсоводом. Здесь, побродив среди выставочных витрин, я быстро заприметил короткий тесак с широким клинком и гардой с шипами, эдакий гибрид тесака и кастета. С виду хорошая вещь, да еще и в чем-то даже красивая, формой слегка напоминает мой собственный стандартный штурмовой нож, только побольше.
– Это что за тесак? – спросил я.
– Это не совсем тесак, – ответил экскурсовод. – Это гвардейский кацбальгер, он же «кошкодер».
– Интересное название…
– Существует расхожее мнение, что меч «кацбальгер» получил своё название оттого, что на его ножны использовались шкуры рыжих котов или из кошачьего меха, от германского слова «кошка». Утверждается, что у таких ножен из кошачьего меха якобы не было наконечника, чтобы можно было фехтовать, не обнажая меча. Такое объяснение названия все же маловероятно. Изобразительные источники ясно подтверждают, что кацбальгер носили в обычных ножнах. Скорее всего, название меча происходит от старинного выражения, обозначавшего потасовку: по-германски «katzbalgen» означает «драться», то есть «wie-die-Katzen-balgen» – «драться, как кошки». По этой же причине «кацбальгер» называют не только «кошкодером», но и «потасовщиком». Триста лет назад двести таких мечей были изготовлены по королевскому заказу по настоянию его гвардейского капитана, и в документах они именно так и обозначались, хотя фактически, как вы сами заметили, данный экспонат к тесакам ближе, чем к классическим кацбальгерам.
– Видимо, капитан был германцем? – полувопросительно сказал я.
– Вся гвардия была набрана из германцев. Король Владос Второй страдал от «боязни толпы» – охлофобии, и потому вооружил гвардию оружием, пригодным для боя в толпе. А германцев он нанял потому, что боялся заговоров: наемники, не говорящие на местном языке и не являющиеся частью местного социума, в этом случае предпочтительнее.
– Кацбальгеры, впрочем, так и не были использованы по назначению, – заметила Скарлетт.
– Да, все верно. Ирония в том, что у короля Владоса не было иных причин бояться восстания, кроме воображаемых. При нем увеличилось общее благосостояние народа, не велись войны, потому в историю он вошел как Владос Добрый. И его гвардия ни разу не участвовала в каком-либо бою: на монарха никто никогда не покушался. Потому даже удивительно, что на данный момент сохранилось лишь три таких меча – два в нашем музее и один в частной коллекции. Зато – в идеальном состоянии.
– Отлично, я забираю оба.
– Простите?! – выпучил глаза экскурсовод.
– На них были потрачены казенные средства – пусть хоть два меча из двухсот послужат по своему прямому назначению и отработают затраты. Скарлетт, предъявляйте свою бумагу.
Начал разгораться скандал, прибежал директор и заявил, что грабеж исторических артефактов возможен только через его труп, и ему безразлично, что там у Скарлетт за бумага.
– Уважаемый, – сказал я ему, – насчет трупа вы зря, могу и перешагнуть. Я еще в состоянии понять старика-художника, который пытался своим тощим телом закрыть от стеклянного шквала знаменитую «2х4» – все-таки произведение искусства, которое Гитлер двадцать лет писал. А вот это – предмет, созданный для убийства, а ни разу не шедевр, так что ваша истерика мне не понятна.
– Я буду жаловаться!!! – завопил он.
– Кому вы будете жаловаться? – спокойно спросила Скарлетт. – Бумага выдана его светлостью министром обороны графом Сабуровым, на него разве что королю жаловаться можно. Жаловаться королю на министра из-за пары тесаков? Вперед и с песней.
Так что кацбальгеры мы получили. В дополнение к ним я наложил свои жадные лапки на старинный черный нагрудник с массивными наплечниками, по форме напоминающими грифоньи головы: поверх бронежилета будет самое то, благо крепления ременные. С другого экспоната я позаимствовал шлем рыцаря-мага с небольшими стилизованными крылышками, тоже черный, с забралом и инкрустированными в металл рунами.
– Только я сомневаюсь, что тут хоть одна руна рабочая, – сказала Скарлетт.
– А мне от брони только механические свойства нужны. К шлему надо бы присобачить современное прозрачное забрало – и стильно, и практично.
Директор, услыхав это, схватился за сердце и едва не грохнулся в обморок.
Мы вышли из музея и сели в машину. Пока я складывал свои трофеи на заднем сидении, Ковач сидела, держа руки на баранке, и смотрела куда-то вперед расфокусированным взглядом.
– Все в порядке? – спросил я, садясь рядом.
– А? Да… задумалась. Как-то не идет из головы старик-художник, о котором вы упоминали… Я читала материал по той зачистке, но там ничего не было сказано ни про него, ни про картину Гитлера. Вот пытаюсь понять – насколько сильно надо любить искусство, чтобы умереть за кусок расписанного холста? «2х4» – огромное полотно же, на что бедолага рассчитывал? Как его закрыть-то?
– А, ну это да… Сильное воспоминание и для меня. Одержимый хреначит по нам стеклом – там все картины в стеклянных витринах по всему залу рядами, а он, значит, сквозь них телекинезом… Стеклянная шрапнель по всему залу свистит, с такой силой, что у меня забрало даже треснуло… И вот, когда я за фонтанчик прыгаю, а у меня за спиной та самая картина, и следующий удар будет по мне – выползает откуда-то старичок тощий, с виду типичный жид, каких вы каждый день на улицах видите. Даже не знаю – то ли сотрудник галереи, то ли художник, то ли посетитель … Выползает, бросается к картине, руки раскинул и кричит, мол, только не Гитлера – он ее двадцать лет писал… Душераздирающее зрелище, хоть я его долю секунды наблюдал…
– Бедняга.
– Угу, мне тоже его жаль. Он выжил.
Скарлетт повернула ко мне удивленное лицо:
– А почему тогда жаль?!!
Я вздохнул:
– Может быть, ему было бы легче умереть с надеждой на осмысленность своей жертвы и не увидеть того, что случилось с картиной. Полотно посекло просто нещадно, но каким-то чудом в старика не попал ни единый осколок. Ну или попал, но слегка. Я когда уходил – он на коленях рыдал у картины, и крови я не заметил. На самом полотне остался неповрежденным аккурат человеческий силуэт в том месте, где стоял этот старик. Как такое возможно – я не знаю. Вот после таких историй и появляются байки о том, что души великих художников и скульпторов не уходят куда положено, а остаются возле своих шедевров…
Скарлетт повернула ключ в замке зажигания.
– Признаться, мне все равно трудно понять. Заслонить другого человека – тут все ясно. Но холст? Пусть даже самим Гитлером расписанный?
Я снова вздохнул.
– Видите ли, Скарлетт, у человеческой жизни есть интересное свойство.
– Какое?
– Наделять значимостью любую фигню, за которую эта самая жизнь была добровольно пожертвована. Там были картины художников не хуже, но старик решил умереть именно за Гитлера, а не за Рубенса там или ван Гога. При том, что и Гитлер был художником не особо шедевральным. Просто модный в свое время пейзажист, и «2х4» с технической точки зрения еще не лучшая его работа.
Мы выехали на светофор, Скарлетт притормозила и заметила:
– А знаете, как эта самая «2х4» писалась? Я читала, что каждую субботу в теплое время года Гитлер ездил на узкоколейке к Альпам, везя с собой двухметровый тубус с холстом. Он приезжал в отель, где двадцать лет арендовал комнату, в которой хранились его складной мольберт огромного размера и специальная стремянка, с вечера все это раскладывал, чтобы утром встать затемно и встретить рассвет с кистью в руках. Поработать несколько минут, пока солнце бросает лучи под одним и тем же углом, затем все свернуть, собрать, сесть на поезд и к вечеру вернуться домой. И так двадцать лет. Масса сил и денег. Это ж огромный кусок жизни, потраченный всего на одну картину… Потому-то технически «2х4» и не очень сильна: он спешил. Боялся не успеть. Я даже не знаю, кто пожертвовал больше – то ли сам художник, отдавший картине так много сил, то ли старик, пытавшийся отдать ей те пару лет, что ему оставались…