Няня на месяц, или я - студентка меда! (СИ) - Рауэр Регина. Страница 50

— Ребенок, напомни свой возраст, — Димыч первый раз за встречу улыбается.

— Я готовлю тебя к роли папы, — я увлеченно размахиваю палочкой с бабочкой на конце и взгляды окружающих не замечаю.

Феей стать все же просто.

И о серьезном сказать несерьезно просто, выдвинуть претензии, что скрыты легкомысленностью, но мы, правда, хорошо знаем друг друга, поэтому Димка понимает и тяжело вздыхает:

— Мне нет прощения, да?

— Ну… — я пожимаю плечами, — анафеме ты точно предан.

— Данька…

— Что? — от рассматривания бабочки, что мигает разными цветам не хуже гирлянды, я отрываюсь и обиду не скрываю.

— Я…

— Ты, мой единственный родной брат, — я ему подсказываю, — не счел нужным посвятить меня в столь радостные для тебя, а значит и для меня, события. Нет, я понимаю еще родители, Дим, ты хотел сказать им лично, но я то тут, не в Чехии.

— Прости.

— Без объяснений?

— Сказать, что не успел или что не знал как сказать?

— Честно?

— И так, и так. И Алёнка не хотела никому говорить, — Димка невесело улыбается, — она думает, что тогда все решат будто мы женимся только из-за ребенка. Еще боится, что могут сглазить. Алёнка вообще многого боится, смешная, и в приметы верит.

Последнее звучит с нежностью и мечтательной улыбкой.

И от количества любви в его голосе хочется скривиться и себя возненавидеть, потому что вместо радости за брата мне обидно за Квитанцию.

Она вот в приметы не верит, и боятся сглаза точно не станет.

И смешной в глазах Димки Ветка никогда не была.

Долбанутый Север — вот ее характеристика, когда я заглядываю Димычу в лицо и осторожно спрашиваю:

— Ты из-за нашего демарша с Веткой сердишься?

— Уже нет, но от ее звонка в пять утра я обзавелся сединой, — он хмурится.

— Мне нет прощения, да? — я с лисьей улыбкой повторяю его же слова.

— Ну… анафеме ты точно предана, — Димка начинает грозно, но ползущий вверх уголок губы его сдает, — а Север, долбанутый на всю голову, я бы с радостью сжег в лучших традициях Святой инквизиции.

- Ей передать? — я уточняю невинно.

И Димка предлагает столь же невинно:

— Заодно расскажи почему похожа на тень отца Гамлета.

Его улыбка пропадает, а невинность заменяется серьезностью. И требовательность в глазах он не прячет:

— Что случилось, репейник?

И слез я не чувствую, но Димка осторожно проводит пальцем по моей щеке, стирает, и тревоги в его глазах становится больше.

Всё, только правда, еще раз правда и ничего кроме правды.

Ему можно сказать…

Рассказать.

И признаться, что я влюбилась.

Как в первый раз, потому что совсем не так, как с Лёнькой, которого я… разлюбила?

И любила ли?

Не знаю, вот только сейчас по-другому, сильнее, острее… больнее, и слово «любовь» для описания слишком тесное, узкое, плоское, картонное, бездушное… отвратительное.

Кто его придумал?

Кто решил, что им одним можно описать всё то, что чувствуешь?!

Мне его не хватает, и думать, что я влюбилась, люблю, мне не нравится, не достаточно. Люблю я сладкую вату, Каверина и алгебру, а Лаврова я хочу назвать по имени или придумать дурацкое сокращение, хочу запустить пальцы в его волосы и заставить рассмеяться, потому что его улыбка дороже даже моей брильянтовой прелести, хочу прикоснуться и узнать какие у него губы на вкус…

Хочу слишком много и без остатка.

И врать не имеет смысла, и бегать от себя не выходит, и держатся за Лёньку не получается.

Он не станет моим лекарством от болезни по имени Кирилл. И вообще ничем уже для меня не станет, мы оказались на разных планетах и перестали понимать друг друга.

Финита ля комедия…

Любовь все же живет три года, уходит тихой неслышной поступью.

А я возвращаюсь в квартиру Лёньки и ругаюсь с Димкой, который порывается пойти со мной и которого ждет Алёна. Они должны ехать к ее родителям, что живут в Загорском.

Далеко.

И выезжать давно пора.

И делать Димычу в квартире Лёни нечего.

Третий лишний, и убедить в этом упрямого барана по имени Дима у меня все же получается. И, проследив, что он выруливает со двора, я открываю ворота своим ключом.

В кои-то веки нужная связка отыскивается сразу.

И может это тоже знак?

Как и бесшумно открытая дверь квартиры, полумрак в коридоре, ибо свет Лёнька экономит, а я врубаю во всем доме и слушаю потом, как он ходит и методично щелкает выключателями.

Гасит.

Сейчас узкая полоска света выбивается только из-под двери кабинета, к которому я бреду, не разуваясь и ориентируясь на голоса.

Громкие.

И яростные.

Точнее ярится только один:

— Да мне плевать, понял?! Пусть хоть на голове танцует! Она дочь Иваницкого! И-ва-ниц-ко-го!!! Слышал о таком?!

И — это интересно.

И прерывать беседу, что больше смахивает на монолог, я передумываю.

Подслушиванием воистину можно узнать так много нового.

— Пап, но я устал, — Лёнька возражает утомленно, с тяжелым, слышимым и за дверью, вздохом. — Ты не представляешь, как тяжело с ней общаться!

— Устал?! — Аркадий Петрович взвывает разъяренным зверем. — А жить красиво ты не устал?! Да у нас сделка с Иваницким на многие-многие миллионы! Ты представляешь, что будет, если она сорвется?! Да я тогда тебя, щенка сопливого, в асфальт лично закатаю! Девчонку он устал по клубам водить и развлекать!

— Пап…

— Что папа?! — Лёнькин отец рявкает и смеется, неожиданно, издевательски. — Опять скажешь, что ему жаловаться она не побежит?! Ему будет плевать, кто доченьку единственную обидит?! Отношения у них не те, да?!

И шорох газет ему составляют аккомпанемент.

— Ну так на, почитай, какие у них отношения плохие!

Усмешка получается сама, и какую газету Аркадий Петрович кинул Лёньке я понимаю.

И вообще… понимаю многое.

Пазл складывается до банального просто, и слушать дальше становится скучно.

Уже неинтересно, и в спальню я ухожу столь же тихо.

Собираю вещи и рюкзак одалживаю у Лёньки.

Надеюсь, он не обидится.

Я ведь не обиделась, что ему пусто живется без меня из-за Владимира Архиповича, и любит меня из-за него же. При следующей встрече обязательно передам Владимиру Архиповичу, что он спонсор не только многочисленных спортивных мероприятий, но и моих постоянных серьезных отношений.

Забавная у него единственная лепта в мою жизнь за двадцать лет получается.

Усмешка набегает на лицо, перерастает в смех, который невозможно сдержать. И я плюхаюсь на кровать, что пружинит, хохочу, сгибаясь пополам и утыкаюсь в свою футболку.

До рюкзака я ее не доношу.

И уйти в лучших традициях Туманного Альбиона передумываю.

— Остатки любопытства вспыхивают углями на пепелище нашей отгоревшей любви, — я манерно и высокопарно произношу одними губами перед зеркалом, прислушиваюсь к беседе своих несостоявшихся родственников.

Аркадий Петрович дает наставление, отеческие советы, прощается, а Лёнька уныло соглашается со всем и вымолить мое прощение клянется.

И, пожалуй, его стоит обрадовать, что с прощением ему стараться не придется, даже на цветы тратиться не понадобится.

Я и так прощаю.

И в кабинет захожу, когда Аркадий Петрович удаляется с чувством выполненного долга и вправленных непутевому сыну мозгов, а Леонид Аркадьевич откидывает голову на спинку шикарного кожаного кресла, в коем легко утонуть, и покачивает вальяжно стакан с виски.

Других напитков Лёнька не признает.

И меня тоже не сразу.

Давится благородным напитком и спрашивает с испугом и изумлением:

— Данька?!

— Поделишься?

Его взгляд я игнорирую и чистый стакан с подноса беру мимоходом, кручу критично, оценивая чистоту, и подхватываю бутылку виски, что, как хвастался Лёнька, из Шотландии к нему летает чуть ли не частным самолетом.

— Ты… ты откуда здесь? — он спрашивает настороженно и стакан свой, так и не допив, отставляет задрожавшей рукой.