Мы в город Изумрудный... (СИ) - Лукин Андрей Юрьевич. Страница 43
Теперь, наверно, бабка стоит у ворот, щурит глаза на яркие огни Кокусовской усадьбы и, притопывая старыми чунями, балагурит с дворней. Знахарская сума её подвязана к поясу. Бабка всплескивает руками, пожимается от ночного холода и, старчески хихикая, поглядывает то на дворника, то на конюха.
— Вялеными лягушками нешто вас угостить? — говорит она, подставляя жевунам свою знаменитую на всю округу суму.
Жевуны в ужасе отпрянывают. Бабка приходит в неописанный восторг, заливается весёлым смехом и тоненько вскрикивает:
— А вот ещё пиявочки сушёные! Ась, каково!
Она предлагает лягушек филину. Гуамоко из почтительности употребляет угощение, хотя от лягушек давно отвык и сильнее уважает куриные потрошка. А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен и свеж. Ночь темна, но видно всю деревню с ее голубыми крышами и фруктовыми садами. Всё небо усыпано весело мигающими звездами, похожими на шарики из шерсти шестилапых, и Млечный Путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником заново нарисовали серебряной краской…
Устька вздохнул, макнул в чернила перо и продолжал писать:
«А вчерась мне была выволочка. На неделе правитель наш поручил хозяину важный заказ вытесать из дерева хвост для Морской Девы. Дева эта как живая, руками всплескивать умеет и глазами лупает что твой филин. Токмо хвоста рыбьего у ней не хватает. Хозяин велел мне вымазать хвост льняным маслом, а я по неучёности своей взялся макать кисть в горшок со скипидаром. Хозяин, как увидел, начал тем хвостом мне в харю тыкать. И теперь я весь в скипидаре, а отмыться нечем. А Гудвин, правитель наш, как узнал, что заказ вовремя не выполнен, велел виновного строго наказать, чтобы неповадно было. И теперь я на лавке сидеть не могу и всё у меня болит. Подмастерья надо мной насмехаются, хозяин смотрит тигрой саблезубой, жена хозяйская шипит на меня ровно змея и спать меня гонит в сени, а когда ребятенок ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку. Ежели ты не знаешь, бабушка, здесь теперь все ходют в зелёных очках по приказу самого правителя. Только мне очков не дают, потому как говорят не заработал ещё. И я по этому поводу не шибко печалуюсь, в очках ходить тяжко, всё вокруг зелёное и под ногами дорогу плохо видать. А еды мне от хозяев нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба, а чтоб чаю или щей, то хозяева сами трескают за обе щеки. А мне даже жевать впустую запрещают, говорят, что в Изумрудном городе жевуны не живут, потому и жевать впустую нельзя. А я до того голоден иной раз, что полено сжевал бы, ей-ей… Столярному делу меня не учат, а заставляют только полы мести да чурбаки с телеги в сарай тягать… Милая бабушка, сделай милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету никакой моей возможности… Кланяюсь тебе в ножки, увези меня отсюда, а то помру…».
Устька покривил рот, потер своим черным кулаком глаза и всхлипнул.
«Я буду тебе пиявиц ловить и сушить, — продолжал он, — травы тебе собирать по ночам, а если что, то секи меня во все места. А ежели думаешь, должности мне нету, то я Гуррикапа ради попрошусь к приказчику сапоги чистить, али в подпаски пойду. Бабушка милая, нету никакой возможности, просто смерть одна. Хотел было пешком на деревню бежать, да сапогов нету, и тигров боюсь. А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и в обиду никому не дам, а помрешь, стану в пещерке твоей жить и знахарство твоё продолжать в память о твоих трудах и заслугах.
А Изумрудный город большой. Дома всё господские, в два и в три этажа и всюду изумруды на крышах понатыканы, которые стоящие, а которые из простого стекла. А свиней и курей не держат, покупают мясо у торговцев. С бубенцами тут ребята на колядки не ходят и на дворцовое крыльцо петь никого не пущают. А на соседней улице лавка стоит, в которой торгуют детям маленьких кукол деревянных, в образе солдат с дубинами. Оченно мне хочется себе хоть одного заиметь, ежели обучусь на столяра, непременно такого солдата себе топором вытешу, да не маленького, а в человечий рост…
Милый дедушка, а когда к господам приедет погостить их дочь Виллина Игнатьевна и будет подарки раздавать, возьми мне золоченный орех и в мой сундучок спрячь. Попроси у барышни, скажи, для Устьки».
Устька судорожно вздохнул и опять уставился на окно. Он вспомнил, как в прошлом году на всё лето в Когидовку приехала Виллина Игнатьевна, любимица Устьки. Когда еще была жива его мать Пелагея и служила у господ в горничных, Виллина Игнатьевна кормила Устьку леденцами и от нечего делать выучила его читать, писать, считать до ста и даже танцевать кадриль. Когда же Пелагея умерла, сироту спровадили в пещерку к бабке, а из пещерки в город к дворцовому столяру…
«Приезжай, милая бабушка, — продолжал Устька, — Создателем Гуррикапом тебя молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня сироту несчастную, а то меня все колотят и кушать страсть хочется, а тоска такая, что и сказать нельзя, всё плачу. Пропащая моя жизнь, хуже всякой… А еще кланяюсь всем нашим, кто меня помнит. Остаюсь твой внук Устин Жуков, милая бабушка приезжай».
Устька свернул вчетверо исписанный лист и вложил его в конверт, купленный накануне за полгроша… Подумав немного, он макнул перо и вывел адрес: «На деревню бабушке».
Потом почесался, подумал и прибавил: «Гингемии Макаровне». Довольный тем, что ему не помешали писать, он прямо в рубахе и босиком выбежал на улицу…
Поварёнок Балуолька из дворцовой кухни, которого он расспрашивал накануне, сказал ему, что письма опускаются в почтовые ящики, а из ящиков развозятся по всей земле на почтовых тройках с пьяными ямщиками и звонкими бубенцами. Устька добежал до первого почтового ящика и сунул драгоценное письмо в щель…
Наказание за избавление
— Ну, полноте, кто ж у нас Гудвиным себя теперь не считает? — с страшной фамильярностию произнёс Гуамокий Каритофилаксиевич. Даже в интонации его на этот раз звучало что-то особенно ясное.
— А уж не Гудвин ли какой будущий и нашу Гингемию Ивановну на прошлой неделе топором приголубил? — брякнул вдруг из угла Кокусов.
Дровосечников обмер весь при этих словах, взмолившись про себя, чтобы собеседники ничего по его лицу прочесть бы не смогли, и как можно натуральнее изобразив удивление, вопросил, глядя прямо на Филинова:
— Позвольте, разве её не колымагой опрокинувшейся задавило? Я слышал, что об этом происшествии именно так-с рассуждают.
Гуамокий Каритофилаксиевич усмехнулся со значением, и промолчал, не отводя от Дровосечникова пристального взгляда.
«Знает! — мелькнуло у того молнией в голове. — Всё знает и играется, ровно кошка с мышкой. Не уйти ли мне прямо сейчас?»
Кокусов же напротив молчать не стал:
— Топором, топором, можете мне поверить. И вот, что я вам скажу, судари мои, подозреваю я наверное, что дело это рук племянничка старушки нашей. Уж больно морда у него угрюмая да бровастая. Точно говорю, этакий мизантроп убьёт и не поморщится. За пятиалтынный зарубит-с.
— Ну, как же-с? — не удержался Дровосечников. — Городовой при мне рассказывал, что старуху колымагой раздавило… Опрокинуло на неё ветром проезжую колымагу, едва вчетвером справились тело извлечь… Буря всему виной, внезапное природное проявление. Вот и выходит, что ничто в жизни нельзя наперёд загадывать. Строишь вот так грандиозные планы, жизнь рассчитываешь, и вдруг в миг один тебя уж и нет. Раздавит-с как клопа.
— Так, так, господин бывший студент, что ж, вы думаете, что городовой лучше нас в деле разбирается? — сказав это, Гуамокий Каритофилаксиевич прищурился, подмигнул; и вдруг залился нервным, продолжительным смехом, глядя прямо в глаза Дровосечникову. Тот засмеялся было сам, но тут же опомнился и рассердился в первую очередь на своё конфузное поведение.