Постэпидемия - Коллектив авторов. Страница 23

Пандемия оказалась чем‑то вроде затмения — для всей Земли, не для одного человека и даже не для одного изолированного селения. Не осталось безопасных мест на Земле, кроме разве что Антарктиды. От пандемии нельзя сбежать, как бежали белогвардейцы от большевиков.

Шли дни, а острое ощущение новизны происходящего не притуплялось. Евсеев смотрел в окно, и на ум поневоле приходило: «Я вижу новое небо, потому что старое миновало». Он не помнил точной цитаты, хотя интеллигенту в принципе полагается плюс‑минус уверенно обращаться по меньшей мере к четырём текстам из Священного Писания: Нагорной проповеди, книге Экклезиаст, Песни Песней и Апокалипсису, который прочно смешивался в сознании с картинами Босха и представал сплавом абсурда, ужаса и популярных мемов. Но Евсеев запоминал такие вещи плохо. Только сейчас это «новое небо» внезапно засияло перед ним — как тогда, после окончания затмения. Новым в этом небе было то, что оно — для всего человечества. Простенькое открытие, неотразимое, как удар молнии в степи.

Евсеев включил компьютер и начал писать.

Впервые с того дня, как он понял, что созданные им персонажи оживают и начинают самостоятельные бытие, он писал без оглядки, отпуская на волю свои фантазии.

Апрельские слезы сменились майским снегопадом лепестков, ветер заглядывал в запертую квартиру через окно, выходящее на восток. Когда вставало солнце, Евсеев раскрывал раму и впускал из горстей, как бумажные самолетики, накопившиеся за ночь буквы, и они превращались в воздушные корабли с выгнутыми парусами, девушек с длинными, как солнечные лучи, волосами, собак и кошек, бегущих по воздуху, в детский смех, в юных доставщиков пиццы и даже в соседа‑с‑дрелью, который при встречах во дворе неизменно оказывался славным малым.

Евсеев никогда специально не интересовался тем, как складывается жизнь его персонажей, долговечная она или мимолетная. Если что‑то и узнавал, то случайно — стороной.

Его воздушные корабли расправляли паруса, сливаясь с облаками в новом небе, голоса улетали вместе с ветром, сосед‑с‑дрелью бодро шагал куда‑то по пустой улице. А Евсеев ложился спать.

4.

Басовитая дама с литературного семинара проснулась, как это часто с ней происходило, в шесть утра. Она была убеждена в том, что это — время её смерти. Что когда она навеки закроет глаза, одна стрелка будильника укажет в небеса, другая — в землю.

Она задыхалась. Серые сумерки разливались вокруг, было тихо. И в этой тишине росла, наваливаясь на грудь, уверенность в том, что эпидемию она не переживет. Книги тускло смотрели слепыми глазами‑корешками с полок, между ними неряшливо торчали квитанции и старые открытки. «Прощайте, друзья!» — вспомнились слова Пушкина, обращённые к любимым книгам. Прошептав их, толстая дама почему‑то в первую очередь вспомнила «Анжелику».

— Нет, это невыносимо! — сказала она, садясь в постели и зажигая лампу.

В отличие от детских страхов, взрослая, застарелая паника не убегала от жёлтого круга лампы. Никуда она не девалась — сидела в углу и загустевала, как желе.

Дама ненадолго провалилась в сон, и в этом сне кружевная шаль, артистически брошенная на кресло, превратилась в учёную девушку. Девушка была умилительно‑юной, в очках в суровой темной оправе — не поймешь, старомодных или наоборот, ультрамодных. С ходу, не вдаваясь в разные житейские мелочи, она завела дискуссию о стихотворении «Шёпот, робкое дыханье…» — есть ли в нём хоть какой‑то смысл, или же вся эта «чарующая магия слова» гроша ломаного не стоит. И басовитая дама, так же не опускаясь до «здравствуйте, как вы сюда попали?», метнулась в волны спора. Они забрасывали друг друга язвительными замечаниями, пока солнце не забралось почти на середину нового неба над пустым, затаившимся городом.

… Дама открыла глаза. Шаль была шалью, лампа еле тлела, побеждённая утренним светом, льющимся в окно. Никакой девушки, конечно, здесь и в помине не было — она просто приснилась. Но не стало и паники: давящее чувство исчезло. Дышалось легко — давно такого уже не случалось с пожилой окололитературной дамой, вечно чем‑то озабоченной, встревоженной и всё чаще испуганной.

Она подошла к книжной полке. «Здравствуйте, друзья!» — прошептала она, вслушиваясь в звучание этих слов, а затем, роняя на пол квитанции и открытки, вытащила книжку «Стихи русских поэтов о природе», к которой не прикасалась уже очень много лет. Книжка вышла в серии «Школьная библиотека». Некоторые строчки в оглавлении были подчёркнуты химическим карандашом: их следовало выучить наизусть. Тем же карандашом были отчёркнуты четверостишия, подлежащие заучиванию.

Она читала и читала, всё подряд, сама не замечая, как принималась бормотать, и комната заполнялась целительными словами классической русской поэзии. Вечером внучка, привозя на машине очередную коробку с продуктами и лекарствами — сердечными и успокоительными, — спросила:

— Ба, ты как там?

— В норме! — бодро ответила «Ба».

— Покажись! — потребовала внучка. И оценила: — Ух ты, тебя и правда не узнать. Даже посвежела. Чем ты там таким прекрасным самоизолируешься? Я тоже так хочу… Тебе не скучно?

— А похоже, что мне скучно? — осведомилась дама. — Ты вот мне скажи: давно Фета перечитывала?

— Бабушка, я поеду. Закрывай дверь. Упаковки я протерла дезинфицирующими салфетками, но ты все равно…

— Хорошо, хорошо, — проворчала пожилая дама, ногой проталкивая коробку в квартиру. — Не беспокойся. Знаешь, поэзия — лучшее успокоительное.

— Лучшее снотворное, — хмыкнула внучка. — Если что — сразу звони. — И молодая женщина сбежала вниз по лестнице.

Второй рассвет литературная «Ба» встретила ожесточённым спором о Блоке: девушка в очках доказывала, что «Вхожу я в тёмные храмы — там жду я прекрасной дамы…» имеет глубокий смысл.

— Чушь! — пыхтела пожилая женщина. — Какой смысл? «Дамы»! «Кого — чего?» Это какой вообще падеж? Дама у него что, неодушевлённое? Как «жду подачки»? Блок чудовищен!

Девушка‑шаль посверкивала стеклами очков, в которых отражался книжный стеллаж:

— Когда вы говорите: «Я жду грозу», вы ждёте какую‑то конкретную грозу. Которая вот‑вот случится. А когда вы говорите «Я жду грозы» — это предчувствие непонятной ещё стихии, которая не отлилась пока в конкретную форму…

— Хотите сказать, прекрасная дама для Блока — стихия?

— Стихия — то, что несёт с собой прекрасная дама…

— Ой‑ой с колбасой, — детсадовской присказкой отреагировала пожилая посетительница поэтических семинаров, и они с девушкой обе рассмеялись.

Это было как «я боюсь эпидемии» и «я боюсь эпидемию». Задача заключалась в том, чтобы превратить один падеж в другой, неопределённую стихию — во вполне конкретное явление, которое можно изучить и в конце концов победить.

Дама вспомнила, как Евсеев сказал ей на том последнем семинаре, куда она выбралась перед эпидемией (боже, это было так давно, практически в предыдущей жизни!): «Я верю в силу слов, я верю в слов набат». Тогда она не сомневалась в том, что он иронизирует. Но так ли это было на самом деле? А что, если он действительно верит в силу слов? Нет, даже не так, — а что, если слова действительно обладают реальной силой? Даже такие слабые, казалось бы, беспомощные и хрупкие, как «шёпот, робкое дыханье»?

5.

Бородатый молодой человек с памятного семинара оказался в числе заболевших. Болезнь протекала тяжело, температура не спадала. Внезапно выявилось, что у него, оказывается, врождённая сердечная недостаточность. До сих пор это вообще никак себя не проявляло. А тут вот взяло и выявилось и начало представлять опасность.

Его привезли в инфекционное отделение в разгар эпидемии, он плохо помнил происходящее, но одно ему врезалось в память: высокая сухощавая женщина, похожая на последнюю русскую императрицу, которая по ночам сидела возле его кровати и однажды, когда он вдруг понял, что ему нечем дышать, поднялась и, резко шурша одеждой, вышла, а вскоре примчалась дежурная медсестра и поднялись хлопоты по срочному спасению бородатого мальчика. Наутро у него температура начала спадать, а ещё через неделю его выписали.