Ганнибал: Восхождение - Харрис Томас. Страница 34
– Мика, Мика, я иду к тебе. Пламя на маминой одежде, пламя свечей, принесенных прихожанами и горящих перед статуей святой Жанны. Голос церковного сторожа: "Время!"
Он запустил граммофон и опустил толстый звукосниматель с иглой на пластинку с записью детских песен. Пластинка была поцарапанная, звук от нее исходил какой-то металлический и тонкий, но он пронизывал его насквозь.
Sagt, wer mag das Mannlein sein
Das da steht im Walde allein.
Он нажал на поршень шприца, опустив его на четверть дюйма, и почувствовал, как раствор огнем запылал в вене. Он помассировал руку, чтобы лекарство быстрее разошлось. Ганнибал неотрывно смотрел на отсветы пламени свечи на лицах, являвшихся ему во сне, и пытался заставить их губы двигаться. Может, они сначала запоют, а потом назовут свои имена. Ганнибал и сам запел, чтобы заставить их петь.
Нет, он не мог больше заставить эти лица двигаться, как не мог одеть плотью череп гиббона. Но именно гиббон улыбнулся первым, улыбнулся из-за своих клыков, своим безгубым ртом, нижняя челюсть скривилась в улыбке, и Голубоглазый улыбнулся следом за ним, и его озадаченное выражение лица обожгло сознание Ганнибала. А затем запах горящих дров в охотничьем домике, дым, поднимающийся слоями в ледяной комнате, трупная вонь изо рта сгрудившихся вокруг них с Микой людей. А потом их потащили в амбар. Обрывки детской одежды в амбаре, все в пятнах, незнакомые. Он не слышал, что говорят эти люди, не мог слышать, как они называют друг друга, но потом возник искаженный голос Плошки, который сказал: "Бери ее, она все равно вот-вот подохнет. А он еще немного побудет све-е-еженьким". От отбивался и кусался, но вот подошел тот самый момент, который он не мог вынести, не в силах был на него смотреть, – Мику подняли в воздух чужие руки, оторвав от земли, от окровавленного снега, она извернулась, обернулась к нему, ПОСМОТРЕЛА НА НЕГО...
– АННИБА! – Ее голос...
Ганнибал вырывается и бежит к двери следом за ними, дверь амбара с грохотом захлопывается и бьет его по руке, кость хрустит, Голубоглазый возвращается, поднимает полено, с размаху бьет его по голове, со двора доносится звук топора, и вот наконец долгожданная тьма.
Ганнибал заворочался на кровати, зрение рисует то четкие, то расплывчатые картины, лица плывут по стене.
Дальше, дальше. Мимо этого зрелища, которое он не может видеть, не в силах слышать, с которым он не сможет жить. Вот он очнулся – в охотничьем домике, голова сбоку вся в засохшей крови, руку пронзает боль, он привязан запертой на замок цепью к перилам лестничной площадки на втором этаже, сверху на него набросили ковер. Гром... нет, это артиллерийские залпы из леса, люди сгорбились возле камина, Кухарь держит свою кожаную сумку, и они снимают с себя солдатские медальоны и засовывают в эту сумку вместе со своими документами, вытаскивают и выбрасывают документы и бумажки из бумажников и надевают нарукавные повязки с красными крестами. Потом свист и грохот зажигательного снаряда – он слепящей вспышкой взорвался, попав в разбитый танк рядом с домиком, и весь дом уже в огне, пылает, пылает. Мародеры стремительно бросаются в ночь, к своему полугусеничному вездеходу, а Кухарь задерживается у двери, подносит свою сумку клипу, прикрывая его от жара, достает из кармана ключ от замка и швыряет его Ганнибалу, когда взрывается следующий снаряд, а они и не слышали его свиста и разрыва, просто домик заходил ходуном, балкон лестничной площадки, где лежал Ганнибал, обваливается, он сползает вниз по перилам, а лестница обрушивается на Кухаря. Ганнибал слышит, как трещат на огне его волосы, а затем он уже снаружи, вездеход с ревом ползет прочь через лес, одеяло, накинутое ему на спину, дымится с одного края, взрывы сотрясают землю, обломки с воем пролетают мимо. Загасив дымящийся ковер в снегу, он бредет, бредет, рука висит безжизненно.
Заря серым светом прошлась по крышам Парижа. В мансарде пластинка на граммофоне замедлила свое вращение и остановилась, свечи уже чадят. У Ганнибала глаза открыты. Лица на стенах неподвижны. Это снова лишь наброски мелом, листы шевелятся от сквозняка. Гиббон смотрит с прежним выражением. День приближается. Везде зажигается свет. Новый свет повсюду.
40
Вильнюс, Литва. Низкое серое небо. Легковая полицейская "шкода" свернула с забитой транспортом улицы Свентарагио в узкий переулок неподалеку от университета, сигналя клаксоном пешеходам, чтобы убрались с дороги, заставляя их ругаться себе под нос. Она остановилась возле нового, построенного русскими многоквартирного дома, похожего на улей и выглядящего свежим посреди квартала полуразвалившихся старых домов. Из машины вылез высокий мужчина в форме советского офицера милиции, прошелся пальцем по кнопкам звонков, нажал на нужную, возле которой было написано "Дортлих".
Звонок раздался в квартире на третьем этаже, где в кровати лежал старик. На столике рядом с ним кучей стояли разнообразные лекарства. Над кроватью висели швейцарские часы с маятником. С часов к подушке свисал шнурок. Старик был крепок, но ночью, когда его одолевали страхи, он всегда мог дернуть за шнурок и услышать в темноте, как часы отбивают время, услышать, что он еще не умер. Минутная стрелка рывками двигалась по кругу. Он представил себе, как маятник тихо определяет момент его смерти.
Звонок старик по ошибке принял за свое собственное хриплое дыхание. Потом услышал громкий голос служанки в коридоре, потом она просунула в дверь голову с торчащими из-под косынки волосами:
– Это ваш сын.
Милиционер Дортлих протиснулся мимо нее и вошел в комнату.
– Привет, отец.
– Я пока еще не умер. Еще не время меня грабить. – Старик сам поразился тому, что гнев лишь на секунду вспыхнул в сознании, не затронув сердца.
– Я привез тебе шоколад.
– Отдай его Бергид, когда будешь уходить. Только не трахай ее. Пока, милиционер Дортлих.
– Тебе уже не следует себя так вести. Ты же умираешь. Я заехал, чтобы узнать, не нужно ли тебе чего, кроме этой квартиры.
– Мог бы сменить фамилию. Сколько раз ты перебегал от одних к другим?
– Достаточно, чтобы остаться в живых.
На Дортлихе была новенькая форма пограничника, цвета зеленых листьев. Сняв перчатку, он приблизился к постели отца. Попытался взять старика за руку, нащупать пульс, но тот оттолкнул изуродованную шрамами руку сына. Вид этой руки вызвал прилив влаги к глазам старика. Он с усилием поднял руку и коснулся медалей, свисавших с груди Дортлиха, наклонившегося над постелью. Награды включали в себя знак "Заслуженный работник МВД", значок Института повышения квалификации сотрудников лагерей и тюрем и "Заслуженный понтонер СССР" [59]. Последняя награда была не совсем уместна: Дортлих и впрямь построил несколько понтонных мостов, но для нацистов, когда служил в частях трудового фронта. Тем не менее это был красивый знак, с эмалью, а если ему кто-то задавал про него вопросы, он мог рассказывать до бесконечности.
– Они что, игрушечные?
– Я приехал вовсе не для того, чтобы выслушивать твои издевки, я лишь хотел узнать, не нужно ли тебе чего. И попрощаться.
– Мне вполне хватило видеть тебя в советской форме.
– Ага. Двадцать седьмой стрелковый полк, – ответил Дортлих.
– Еще хуже, когда ты был в нацистской. Это убило твою мать.
– Ну, таких тогда было много. Не один я. А все же я жив. А у тебя есть кровать, чтобы спокойно умереть, не в канаве. У тебя есть уголь. Это все, что я мог для тебя сделать. Поезда, идущие в Сибирь, забиты до отказа. Люди сидят друг на друге, гадят друг на друга. А ты можешь наслаждаться чистыми простынями.
– Грутас был еще хуже, чем ты, ты и сам это знаешь. – Ему пришлось сделать паузу, чтобы отдышаться. – И почему ты пошел за ним? Ты мародерствовал и грабил вместе с этими уголовниками, ты воровал и раздевал мертвых.
59
Упомянутые награды, как и многое другое в данной главе, – плод фантазии автора.