Душевная травма(Рассказы о тех, кто рядом, и о себе самом) - Ленч Леонид Сергеевич. Страница 53

Маленький тапир посмотрел на меня и поморщился. Я весь замер от напряженного ожидания. Мне вдруг тоже безумно захотелось выходить из алтаря в стихаре и после трудов праведных тяпать кагор.

Витя Древин выдержал долгую, томительную паузу и сказал:

— Молод еще! Ну да ладно, попрошу отца диакона, может быть, он согласится взять и Леньку.

Отец диакон согласился.

Семья наша не была особенно религиозной. Отец — военный врач, музыкант, великолепный рассказчик анекдотов и всяких смешных историй — был равнодушен к религии, мама в бога верила, но не по глубокому убеждению, а по привычке, верила потому, что в ее светском кругу было так принято. Мы же с Димой как гимназисты обязаны были изучать закон божий и строго соблюдать то, что нам предписывало гимназическое начальство: ходить в церковь по большим праздникам, говеть и исповедоваться в своих грехах в страстную неделю — последнюю неделю великого поста перед праздником пасхи. Говели и исповедовались мы в нашей гимназической церкви, у нашего священника, преподавателя закона божия. Разрешалось признаваться в своих грехах и на стороне, у чужого батюшки, но тогда надо было взять у него справку: такой-то гимназист действительно говел, исповедовался, и грехи его ему отпущены. Подпись и печать. С этим делом было строго!

Закон божий как предмет мне нравился. Память у меня была хорошая, древнеславянские слова молитв я запоминал легко, и они трогали мою душу своей туманной звучностью.

— Господи, владыка живота моего! (Оказывается, живот — это не живот, а жизнь!).

Или:

— Ей, господи, царю, даруй ми!..

В переводе на язык обыденный, человеческий: «О господи, царь небесный, дай мне!..»

Кроме того, я очень любил читать всякие страшные истории про мучеников за веру. Про то, как одного римляне-язычники бросили в яму и его там растерзали львы. А другого сожгли на костре, третьему палач вырвал язык раскаленными щипцами. Я читал эти истории, ужасаясь и восхищаясь, и, конечно, в моем воображении сейчас же возникал я сам то в яме с рычащими львами, то на дымящемся костре, то в руках звероподобного палача с раскаленными докрасна щипцами.

Как это интересно и красиво — быть великомучеником! Тебя пожирают дикие звери, а ты гордо молчишь или громко молишься богу. И плевать тебе на рычание львов с их окровавленными мордами. Здорово! Или ты стоишь в дыму и пламени костра, гордо скрестив на груди руки, все вокруг плачут, глядя на твои мучения, а ты знай себе возносишься душой к небесному престолу. Тоже здорово! Вырывание языка мне нравилось меньше. Я часто болел ангиной, и отец, который как раз и был специалистом по болезням уха, горла и носа, осматривая налеты на моей бедной гортани, заставлял меня высовывать мой «грешный, празднословный и лукавый» язык как можно дальше, а потом крепко прижимал его чайной ложкой. Это было очень неприятно. А если вместо ложки начнут работать раскаленные щипцы?! Этот вид мученичества я отвергал.

В назначенный день, в страстную неделю перед пасхой, Витя Древин привел Диму и меня в церковь служащих Смольного института незадолго до начала службы и представил отцу диакону.

Диакон — патлатый румяный молодец с маслеными глазами веселого чревоугодника — потрогал рукой свою холеную черную бороду, подмигнул нам и сказал:

— Потянуло господу послужить, господа гимназисты? Это хорошо! Только попрошу запомнить: алтарь — место святое, так что… ведите себя там тихо, смиренно, благопристойно. Не болтайте, не шепчитесь, хохотушек не устраивайте! Пошли!

Мы прошли с ним в алтарь. Вскоре появился священник — старенький, ветхий, угрюмый, с жиденькой седой бородкой. Мы подошли к нему, он равнодушно благословил нас, и мы поцеловали его вялую, холодную руку.

Началась служба. Мы надели на себя стихари, но не праздничные, из парчи, а будничные, из бордового шелка, порядком заношенные. Два раза мы с Димой, с тонкими свечами в руках, сопровождали священника, выходили из алтаря и, постояв в самой церкви, сколько надо, возвращались обратно.

Ничего интересного и завлекательного в церковном прислужничестве мы с Димой для себя не обнаружили и сказали об этом Вите Древину, когда священник и диакон вышли из алтаря и мы остались одни.

Витя прошипел в ответ:

— Дураки! Ничего вы не понимаете. Вот будет торжественная служба — другое запоете! Кагору хотите тяпнуть?

— Хотим! А как ты это устроишь?

Витя сделал жест рукой, означавший: не беспокойтесь, дело привычное, — но тут в алтарь вошел диакон. Он подозрительно покосился на нас и снова вышел.

Кагору мы тяпнули, когда кончилась служба. Священник, вторично благословив нас, быстро удалился, диакон тоже куда-то вышел.

Маленький Тапир, гримасничая, как обезьяна, извлек из тайника большую бутыль с красным десертным вином, и мы по очереди, воровски озираясь, прямо из горлышка сделали по глотку. Кагор был сладкий, густой, терпкий — он нам понравился.

Прощаясь с Витей Древиным, Дима сказал:

— Ты, Тапир, сам грешишь и нас с Ленькой вовлек. Теперь мы все втроем попадем в ад и будем там кипеть в котле с кагором!

— Так я же покаюсь! — беспечно сказал оборотистый Витя Древин.

— У кого? У твоего священника? Воображаю, что он запоет, когда ты признаешься, что мы пили кагор у него в алтаре!

— Я не у него покаюсь, а у отца Никодима, у нашего гимназического батюшки. Мой ничего не узнает.

Катастрофа произошла во время утрени в четверг на страстной неделе, на чтении двенадцати евангелий. Это очень утомительный и долгий обряд.

Священник читает вслух главы из Евангелия, а шпингалеты в стихарях должны стоять на протяжении всей церемонии неподвижно у «гроба господня», как солдаты на часах.

Мы надели новые стихари, мой оказался слишком длинным для меня. Диакон объяснил нам, где мы с Димой должны встать.

Наконец мы — священник, диакон, Дима и я — торжественно вышли из алтаря к молящимся. В голове моей горячим гвоздем сидела одна мысль: только бы не наступить на длинный подол своего стихаря и не загреметь у подножия «гроба господня» вместе со свечой — она была почти с меня ростом и очень тяжелая. Делая осторожные, мелкие, как в старом китайском театре, шажки, я прибыл к месту с некоторым опозданием. Диакон кинул на меня строгий, осуждающий взгляд.

Священник начал читать Евангелие. Я чуть успокоился и огляделся. А оглянувшись, оторопел: церковь была битком набита страшными, клыкастыми ведьмами, горбатыми колдуньями, бледными, тощими, злыми феями в черных, наглухо застегнутых платьях. Нехорошо смеяться над старостью, но эти отставные классные дамы смолянки, собравшиеся в церкви, были не смешны, а ужасны. Некоторых, полупарализованных, привезли в колясках на колесиках, другие приковыляли сами, опираясь на клюку.

Я старался ни на кого не глядеть, даже на Диму, стоящего напротив. Все вокруг стало нереальным, призрачным, мне казалось, что я умер и вознесся в своем стихаре, со свечой в руках прямо на небо. И вдруг здоровый шматок расплавившегося воска упал с верхушки свечи мне на руку, и я едва удержался от неприличного взвизга. Так начались мои мучения. Воск продолжал таять и падать. Его жирные шлепки обжигали мне руку. Отломить восковой наплыв на свече я не мог, потому что не мог удержать тяжелую свечу одной рукой. Я стоял и беззвучно плакал, орошая каждый новый шлепок горячего воска на руку горючими слезами. Хоть бы скорей кончил читать Евангелие старик священник! Нет, он читает и читает. Бросить свечу и с ревом убежать из церкви? Нельзя!.. А тут снова — шлеп-шлеп на руку!..

Выручила меня одна милая старуха — явная колдунья, согнутая годами в дугу. Она показала на меня глазами диакону, он подошел и спокойно отломил проклятый наплыв воска — источник моих великих мучений за веру.

Наконец священник кончил чтение и, видимо, тоже смертельно усталый, пошел в алтарь.

Перед нашим боковым входом в святое место произошло то, чего я боялся: я заторопился, наступил на подол стихаря, споткнулся и… растянулся на полу во весь рост вместе со своей свечой. Позади в церкви возмущенно зашелестели и заахали страшные старухи!