Отрок. Перелом: Перелом. Женское оружие. Бабы строем не воюют - Красницкий Евгений. Страница 12
Первым подошел Ерема – седой, но не старый еще ратник, предпочитавший в бою секиру, что само по себе не часто встречалось. Ему и пояснять ничего не пришлось: поглядел и сразу все понял. Уселся на задок телеги, спросил о чем-то, да так, вроде бездельно, и дождался Рябого с Говоруном.
Недолог и немудрен походный обряд – новика воином назвать да слово сказать над воинским клинком. И ратникам для раздумий причин нет, все всё видели и всё знают. Негодного или просто в ком сомнение есть, десятник ТАК бы, своей волей, без испытания, не опоясал. А потому пояс, полученный в походе, среди ратников, пожалуй, ценился поболее, чем тот, что как положено, дома со всеми обрядами вручался.
После похода, в Ратном, на кругу воинском объявят его полноправным ратником, равным остальным, опояшут поясом с серебряными заклепками, да меч в новые ножны переберется. К вечеру все Ратное в гостях у отца новоиспеченного ратника побывает да по чарке хмельного за молодого воина поднимет. Тогда и девка, что из похода его ждала, ковш меду на травах ему поднесет да ревниво поглядывать станет, чтобы какая другая не сманила ее ясна сокола. Это потом, после праздника отец с матерью молодого ратника «не заметят», что ночевал сын на сеновале. Это потом…
А сейчас, вот так, просто и без лишних слов ручаются трое опытных бойцов за своего молодого соратника, берут на себя и позор за его будущие проступки, и почет за его славу. И до смертного часа будет теперь парень почитать для себя святым этот день, когда возле телеги, на которой лежал его порубленный десятник, ратники своим словом и ручательством намертво связали его с воинской стезей. Не зря, видно, Перун или еще кто из богов, воинам близкий, не дал половцам погубить парня. На нем теперь лежит долг за весь десяток.
Вот и Кочку он подвел.
И опять хохочет половец:
– Э, урус, был смелым, а теперь себя боишься! Трус стал урус! Иди ко мне, черный кумыс пить дам!
«Может, не половец, а совесть покою не дает? Ну же, Макар, не ври себе, а то уж и сдохшие половцы над тобой насмехаются. Предал и Пантелея, и весь десяток! В свои беды с головой зарылся, про долги забыл. Или не забыл, а в мешок сунул, чтобы себя, бедного да несчастного, жалеть не мешали? Нет, не забыл ни о долгах, ни о десятке. Значит, не предавал? Тогда почему?
Не потому ли, что веры больше нет ни в силу свою, ни в будущее? Нет веры в то, что удастся свои долги половцам вернуть. Но не только это.
Думать! А как? Не так же, как Степан с Пименом Устину советовали. Мне тогда Пантелей снился, будто о беде упреждал…»
В первые дни после ранения Макар от слабости то и дело проваливался в сон, особенно, когда унималась боль. Вот и в тот раз не заметил, как задремал, и не удивился почему-то, увидев возле телеги своего покойного десятника, пришедшего его навестить. Тот стоял рядом и повторял то, что Макар уже не раз от него слышал: что не ладно-де в сотне, раскол пошел по десяткам. Что слабеет сотня, не дело творят пришлые роды. Да один из четырех, коренной, тоже к этим смутьянам примкнул, а это большой бедой обернется. Пантелей тогда говорил и говорил, вначале явственно, а потом словно издалека, вроде слышно, что говорит что-то, а что – уже не разобрать.
Макар даже обиделся на него: не видишь – пораненный лежу, ни до чего мне сейчас.
И голос Пантелея сразу яснее стал:
– Не дело говоришь, Макар, не дело. Самое время теперь и поразмыслить о делах ратнинских. Никто не мешает, никто не тревожит, лежи – думай, а не додумаешь что, меня кликни, мы теперь всегда рядом.
Макар головой спросонья потряс. Приснится же! Но голос не утих – бубнил за телегой, словно и впрямь Пантелей в гости наведался. Вот только не десятник сидел у костерка в вечерних сумерках. Не понадобилось и смотреть, кто у огонька устроился: своих по голосу узнают.
– Мне что, я и у мельницы отсидеться могу. Люди мне верят, никого никогда и на горсть соломы не обманул. Живу, сам видишь, справно. Дом, почитай, полная чаша, так что я не за свой прибыток хлопочу. Тут в сотне дело… – Степан говорил спокойно, словно с неохотой, но и прерываться, похоже, не собирался. – Ты вот глянь: вроде и хорошо все пока, и половцам по зубам дали, почитай, полторы сотни погани положили. И с боя полно добра взяли, да с общей доли тоже получим немало… – мельник ненадолго умолк.
– …Ты чего все одно и то же толчешь? Это я и без тебя знаю. Ты лучше скажи про то, что я, убогий, уразуметь не могу. Али нечего? – Устин, даром, что не стар еще, а кольцо серебряное уже получил. Воин из лучших, таких и десятники выслушать не гнушаются.
– Э, ладно прибедняться-то! Убогим ты был, покуда полкотла Петрухиной каши не умял. Половину сотни обездолил, на ночь глядя! – захохотал Степан. Следом заперхал Пимен, а потом вступил и Касьян-кожемяка; его простуженную глотку ни с чем не спутать. – А теперь вроде чуток поумнее стал. Вот под утро глянем в кустах, на сколь умнее. Все мы умнеем, у котла-то!
Макар невольно фыркнул, но у костра его то ли не услышали, то ли просто внимания не обратили.
– Будь нам охота с дурнем почесать языки, Битюга бы вон позвали, он на кашу дюже падкий. Потому и говорим с тобой, что для сотни ты кровь от крови…
– Ну да! Я уж зарумянился. Дальше валяй!
– Угу. Касьян, плесни кваску, будь милостив… Ага… вот так… Ух, хорош! Так вот, все вроде в сотне у нас, как и следует, только ты глянь-ка вот как… Отчего, скажи, долю Семена Копаня, новика, из первого же похода мы домой везем, а не он сам? Меч его только двоих половцев посечь и успел. С чего? Ну?
– Так молодой еще… был… И с двумя сразу, да пешим.
– Да? А железо, помнишь, он куда поймал?
– В брюхо. Не повезло. Сколь мучился перед смертью, и вспомнить тошно.
– Нет, ты вот скажи – почему?
– Потому! Говорю ж, молодой был, – Устин никак не мог взять в толк, чего от него ждали товарищи.
– Молодой – не молодой, а обоих враз посек, – буркнул Пимен. – А пырнули-то его ножом засапожным. В голое брюхо…
– Так я и говорю, молодой еще, доспеха путного не имел. Что был – и тот с учения остался.
– Во-о-о… – протянул Степан. – А теперь ты мне еще вот что скажи… Видел, как ратники Пантелея легли?
– Ну, не успел я к ним. Не успел! – голос Устина сделался враз злым – до сих пор, видать, себя за свою оплошку у обоза корил. – А ты меня, что, за мое брюхо виноватить собрался, что ли? Так и ты к ним не поспел, не тебе и корить! Перед бабой и детьми Пантелея сам повинюсь, не твое дело!
– Ага, вот только и дел у меня, что с твоей задницей суды рядить. Сам с ней разбирайся. И не винит тебя никто, успокойся. Я ж совсем другое спросить хотел. Раны их видел? Куда их железом достало? Ну?
– Так все видели… И что? – заскреб бороду Устин.
– Видели, да не думали! Пантелею куда досталось? Ну?
– Так сулицей ему, в лицо.
– О! – поднял палец Пимен. – А Власа куда?
– Ноги ему покромсали, в куски. Кровью истек.
– Верно, – продолжал свое Степан. – И Кудлатого срубить не могли, покуда щит не излохматили до рукояти. И Макара по ноге только и смогли достать, а бронь бы поплоше оказалась – и его бы хоронили со всеми.
– Да знаю я! К чему клонишь?
– А сам подумай: Копань в брюхо железо словил, просто потому, что кольчуги справной у него не нашлось. Пантелею сулица голову пробила, с чего? Личины у него на шлем не было. И у Кудлатого щит – одно дерево, без накладок. Влас один бы всю свору порубал, да по ногам достали. И Макар сейчас бы в телеге не валялся, коли бы ноги железом закрывал. А остальные – что, по-другому легли? У Бориски коню голову рубанули, да пешего уже стоптали. А…
Чуток помолчали. Макар тоже ждал. Интересно, к чему Степан клонит, не просто же так в больном копается? То, что в сотне хорошей брони недостаток, и так всем известно, так от его разговоров ее и не прибавится.
– Ну и дальше что? – не выдержал наконец Устин.