Пехота - Брест Мартин. Страница 22
Пока пацаны снимают зарплату в банкомате, я стою и смотрю на какое-то невообразимое количество детей, мотающихся по главной площади Новотроицкого. Разноцветные куртки, самые маленькие крепко держатся за руки мам, а те, что постарше, летают друг за другом, разгоряченные, все время чтото кричащие, пытающиеся постоянно сдернуть мешающие шапки. Этот гомон поначалу оглушает — я отвык от звонких голосов детей.
Через площадь проносится черная мазда-тройка. Матери бросаются к малышам — легковушка с визгом маневрирует между детками, чуть не переехав двоих, мальчика и девочку одного роста и в одинаковых дешевых китайских красно-серых куртках. Дети замирают перед несущейся машиной, крепко взявшись за руки. Мазда выворачивает впритирку к скамейке. Ни один из мужиков, стоящих рядом с детьми, и не пытается что-то сделать. Сигнал разгоняет детей и взрослых в разные стороны, и черная красавица подлетает к банкомату, став косо, перекрыв выезд и почти упершись в наш бампер. Ухтышка. Вот это он зря.
— Слышь, вы там долго еще? — С водительской стороны пружинисто выпрыгивает здоровый мужик лет тридцати, крепкий, чернявый, с нагловатым выражением глубоко запрятанных, маленьких глаз. Он одет в кожаную куртку и спортивные штаны с кроссовками, вот странно, да? Дебильная мода девяностых «под бандита» здесь все еще в ходу.
— Нет, недолго, но треба подождать, — вежливо отвечает Ляшко.
У каждого из наших целая пачка карточек Привата и бумажки с пин-кодами. Точно, человек пятнадцать сегодня зарплату снимают.
— Че-то долго, давай я сниму по-быстрому, а потом вы тут дальше, — решительно говорит мужик и делает шаг мимо Шматко, отодвигая того плечом.
Мы вообще тяжеловато с Новотроицким сживались. Тут жили погранцы, в интернате, а збройников давненько не было. И проблем, с нами связанных, тоже. Местные, особенно молодые вели себя поначалу как-то… Невежливо, что ли. Замечания делали. Кого видит перед собой, например, это мужик? Пузатого дядьку сильно за сорок, заросшего и сутулого. Это Шматко. Маленького Ляшко в смешной шапке. Прапора, стоящего к нему спиной у банкомата. Побитый грязный волонтерский корч и меня, в сраных интеллигентских очках, с блуждающей полуулыбкой рассматривающего детей. Какие-то неудачники, бомжеватые и тусклые.
Прапор, не оборачиваясь, делает шаг назад, почти прижимаясь к мужику, и бьет локтем куда-то в лоб. Через полсекунды приклад АК-74 врезается под колени. Мужик падает, пачкая в пыли свои красивые серые спортивные штаны. Ляшко, держащий автомат, нагибается и добавляет еще раз.
— Ссссепар. Сука, — бормочет Шматко и бьет пытающегося встать мужика стволом в лоб. Мужик падает обратно.
Я делаю шаг к мазде и вдруг вижу в своих руках пээм со снятым предохранителем. Когда я его достал?
— Вам п.зда! — с пассажирской стороны выскакивает какой-то парень, помоложе, пытается оббежать машину и останавливается, глядя на меня. Я держу пистолет расслабленно, в опущенной руке, и почему-то улыбаюсь.
— Товарищ майор, — обращается ко мне Прапор, — давайте отэтого к нам в посадку, а тачку заберем.
— Та она старая, — лениво говорю я, подходя вплотную к машине и стукая по крыше пээмом, — нахер надо?
— Та нормальная, — возражает Прапор, — я ее домой отправлю, все перебьем тут по номерам, и будет за.бись. Ще походить.
Молодой затыкается. Вместо криков, угроз, матов, мы буднично, спокойно разговариваем между собой про его машину. Разговариваем так, будто она уже наша. Старшой пытается откатиться, Шматко опять бьет его в лицо стволом автомата. Ляшко подходит и стукает по фаре берцем.
— Короче, шановный. Ваша машина эвакуирована Збройними Силами України за порушення правил дорожнього руху. Проезд по пешеходной зоне, неправильная парковка, — обращаюсь я к молодому. — Ключи давай и пизд.й отсюда. Этот с нами поедет. Все, пока.
— Это мой папа… — отвечает молодой. — Эта… Я не понял…
— Ах, ты не понял, сука?! — Прапор срывается с места. Я отворачиваюсь.
Через несколько минут, когда мазда без боковых зеркал, фар и боковых стекол, с визгом развернувшись, уносится дальше по улице, я понимаю, что не слышу больше детских визгов. Оборачиваюсь. Все дети стоят, молча смотря на нас. Взрослые мнутся, отворачиваясь, я, кажется, даже тут ловлю ненавидящие взгляды.
— Поехали, — говорю я и залезаю в машину.
— Мені ще дві карточки зняти тре… — откликается от банкомата Шматко.
— Поехали, бля! — кричу я.
Мне мерзко, я хочу уехать как можно быстрее.
Белый джип отворачивает от банкомата. Дети молчат.
Взрослые мнутся.
Мы все, кто едет в этой машине, — папы. Ну, может, кроме Прапора, я не помню, есть ли у него дети. Папы, которые оставили своих детей, украли у них по пятнадцать месяцев совместной жизни.
Эти папы живут на терриконах, в посадках, в сараях, в подвалах. Этих пап — целых четыреста шестьдесят километров линии бойового зіткнення.
Вот тот вон, что стоит немного правее тебя, — он тракторист. Он трактором заруливает, и я никогда не видел этого, но, живя с ним рядом уже целую вечность, целых шесть месяцев, я прямо наживо вижу, как он, сжав зубами желтый фильтр сигареты, крутит руль, ну или что там у тракторов вместо него, смеется, матерится, вытирает пот и морщится от падающего прямо в яркие глаза солнца.
А вон тот — он работает на заводе. А третий, худой такой — он инкассатор. А четвертый — он из Луганска, он уехал до войны и уже во время долбаного нашего АТО потерял там, в ЛНР, отца.
Все, черт возьми, разные. Все обычные. И необычные одновременно. Ругаются, смеются, просыпаются и засыпают в блиндажах, моют руки из бутылки и щурятся на неласковое мартовское солнце, и никто, никто из них ни черта не знает, что будет через секунду, через минуту, через час.
Жены, что звонят вечерами. Мамы, что так хотят слышать голос в трубке. Отцы, что про себя гордятся своими сыновьями. И дети, которые уже толком зачастую и не помнят, как выглядит папа.
А папа дернется, когда услышит выход. Папа обернется и посмотрит в сторону разрыва. Папа привык к этому — к вспышкам и прилетам, к выстрелам, к бурчанию рации, к вечно грязным рукам и желтой глине террикона на поношенных ботинках.
Только папа не привык к тому, что уже сто тысяч лет не видел родных. И не привыкнет. И папа будет сидеть здесь, на этом терриконе, так долго, как это будет нужно. И, возможно, однажды утром папа, привычно накинув тяжелый броник и нахлобучив каску, запрыгнет на бэху. Взревет дизель, черный выхлоп справа выплеснется в пыльный воздух Донбасса, толкнет холодная броня снизу, и зеленые коробки, неуклюже выворачивая из капониров, рванут вперед. По засыпанным щебнем дорогам побитой земли. По чернозему, посадкам и узким улицам неизвестных нам раньше городов.
И, знаешь, в этот момент папа будет счастлив. Папа будет качаться на железной коробке, держась одной рукой за какой-то выступ, и в глаза папе будет бить встающее солнце. Папа будет улыбаться. Папа скатится с брони и плюхнется за какой-то очередной камень очередного террикона. Папа опустит голову и плотнее втиснет в плечо пластмассовый приклад автомата. Щелкнет тугой предохранитель, пальцы дернут затвор, первый выстрел разорвет больное небо. Грохнет пушка на бэхе, хлопнут АГС-ы, колокола качнутся гдето там, вверху. Папа, знаешь, родной мой, папа на войне. Все еще на войне.
Вон тот вот, который стоит немного правее тебя, — он мехвод. Он бэхой заруливает, и я сто раз видел это, живя с ним рядом целую вечность, я вижу как он, сжав зубами желтый фильтр сигареты, крутит руль, ну или что там у бэх вместо него, смеется, матерится, вытирает пот и морщится от падающего прямо в выцветшие глаза солнца третьего года войны. А вон тот — он пулеметчик. А третий, худой такой, — он гранатометчик. А четвертый — он из Луганска, и он птурист, он уехал оттуда незадолго до войны, и там, в ЛНР, у него умер отец, а он даже не мог к нему съездить. Все, черт возьми, разные.
Все — обычные папы.