Гербарий (СИ) - Колесник Юна. Страница 28
Он выходит из комнаты, погасив свет, оказывается в зале. Синие шторы с жуткими ламбрекенами, что режут все мыслимые пропорции. «Телевизор — ваш с Мариной подарок на юбилей. Ты предложил тогда подключить, настроить, но тёща так глянула, что ты молча развернулся и ушёл. Она не любит принимать помощь. А из твоих рук — вообще никогда. Сегодня — это от безысходности».
Островок уюта — пухлый диван и парные бра на стене, картина с алыми маками — репродукция Моне, единственная стоящая вещь в интерьере. Рядом — низкий журнальный столик, советский, полированный, заваленный рекламными газетами. Внизу на полке — стопка альбомов. Вадим присаживается, дотрагивается до верхнего, бережно обёрнутого в целлофан, с букетом сирени на обложке. Под ним — и не альбом вовсе, папка, большая, на тряпичных завязках.
«Что ты хочешь найти? Маринкины детские фото. Как она росла, взрослела, может, и свадебные… У вас-то свадьбы не было, просто расписались».
Но альбом — толстый, разбухший — был весь целиком только о внуке. Младенческая улыбка, первые шаги, игрушки. Детский сад, школа. Потом — тоже он, на тех снимках, что они присылали ей в письмах. Парк Горького, они вдвоём с коляской и рядом — Антон, перемазанный мороженым. Антон на цепочной карусели, Антон в метро, у Кремлёвской стены, на тренировке, на велике, на скейте — а это он, Вадим, снимал на длинную выдержку… И такой же каруселью — Антон с девушкой, с другой, с третьей…
Вадим убирает альбом, берёт в руки папку, тянет веревочки. Открытки, нарисованные наспех мальчишеской рукой, картинки из пазлов, наклеенные на картон… Пластилиновые, уже потёкшие аппликации. Ни одного рисунка дочери, ни одной фотки младшего внука, а вот старшего — пожалуйста! Любовно собранные, не раз просмотренные…
Он позволяет себе откинуться усталой головой на спинку дивана. «Сегодня Антон снова был пьян. Звонил, что-то мямлил про свадьбу, про брата. И ты не стал с ним говорить. Как можно, зная, что Тёмка в полиции, а мать больна, так вести себя? Вот оно — бабкино влияние. Вот оно — всепрощение и избалованность».
Каким-то невероятным усилием Вадим гасит в себе эту многолетнюю привычку искать причину в ней, в тёще. Уже ничего не исправить.
II
Он поднимается, уходит на маленькую кухню, щёлкает кнопкой чайника. Та резко прыгает вверх. Воды нет, верно. Пустой. Открывает кран, ждёт, пока стечёт вода из новой колонки. Наполняет чайник, снова нажимает кнопку. Стоит рядом, тупо глядя в окно.
«Признайся, Вадим. Вы с ней, с тёщей, слишком похожи. Вы оба гордые. И вы оба считаете его, Антона, своим. Это не так, но вы всю жизнь дёргаете его, как куклу. Послушай, разве она мало помогала вам? Ты отправлял его к ней, к бабушке, на всё лето. Ты давал молчаливое согласие на подарки, которыми она осыпала его, может, обделяя себя?»
В шкафу над плитой кофе нет. Цикорий, что-то травяное, что-то для снижения сахара… «У неё же давление, ей нельзя кофе», — вспоминает Вадим.
Наливает кипяток в высокую кружку, топит в ней чайный пакетик, возвращается на диван, берёт в руки последний альбом. Его бордовый бархат почти не истёрт временем, и он, словно театральный занавес, открывает Вадиму целый мир.
Сначала — стопка совсем старых снимков, пожелтевших, с изъеденными краями, здесь, в этой настоящей сепии, не понять — кто есть кто. А вот дальше — так же между серыми картонными страницами — веера фотографий разного качества, разного формата, но неизменно — дом с высоким крыльцом. Двое взрослых — родители — и трое детей. Он узнал её, Римму, невозможно было не узнать. Изгиб бровей, поворот головы…
Она была младшей, младшенькой, любимой. Вот они, надписи на оборотах: «Куколка наша», «Ненаглядной девочке сегодня уже восемь», «Ласточка моя, Римуля». Двое братьев и она — конфетка, цветочек, девочка. У Вадима защемило в груди: «Дочери у тебя нет… Олеся, Тёмкина невеста, хорошая, яркая, близкая душе, но как теперь у них сложится?»
Вот ворох институтских фоток, много, и все — солнечные.
«Юность… И юности такой у тебя не было. Только год ты жил в общежитии, всего год. Учёба с утра, а потом съёмки, на которые порой приходилось ехать за МКАД, потом — проявлять, печатать. Всё делал сам, пока не нашёл свою, проверенную лабораторию. Насколько проще сейчас… А как на лекциях писал Маринке письма, помнишь? Длинные. А потом вырвался, приехал к ней. Она сейчас без тебя, с матерью… Выкарабкайся, милая! Только не сдавайся».
Прикусывая губу, он откладывает в сторону несколько снимков — вот братья-погодки, что сгинули в Афгане. Вот девчонки в сквере на деревянной скамье.
«А фотограф-то — явно парень. Озорной ракурс чуть снизу, с уровня клумбы. И короткие юбки не прикрывают, а выставляют напоказ красивые ноги, безумно длинные и стройные у каждой. Ай, молодец… Не просто так это фото напечатано крупно. Вот она, Римма, анфас, половина лица спрятана за крутыми кудрями и половина улыбки — в тени. Не презрительной улыбки, нет, счастливой, беззаботной…
Вот экзамен. И она, растерянно взглянувшая в объектив. Субботники, походы, какие-то собрания. Везде в центре кадра — она. Кокетливая, задумчивая… Разная.
Почему ты всегда воевал с ней? Почему всегда чувствовал даже не радость, а чувство победы, превосходства, когда получалось по-твоему? И ты считал, что это единственно верно и правильно для вашей семьи, в которую ты не хотел её впускать.
А вот вручение дипломов, и фото явно сухое, официальное, не любительское, и автор другой, сразу видно. Но здесь уже иное лицо. Будто постаревшее вмиг».
Он захлопывает бархатную обложку. Лихорадочно думает: «Остановись, Вадим. Какой это год? Смотри даты. Она. Фотограф. Неужели вы за это так ненавидите меня, Римма Васильевна? За то, что я напоминаю вам о нём — том молодом парне, который везде таскал с собой камеру? Который ловил солнечные блики в ваших глазах? А потом… Что потом? Почему вы расстались? Из-за ребёнка? Из-за той, что подарила мне счастье, а вам — потом, через многого лет — любимого внука? Похоже, что так».
Он машинально складывает альбомы и папки обратно в стол. Что-то мешает, он наклоняется и вынимает отдельно лежащий конверт — большой, белый, новый. Вадим открывает его и видит внутри фотографии Олеси. Плохого качества, явно скачанные откуда-то из соцсетей, увеличенные, распечатанные на простом струйном принтере. Он недоуменно переворачивает одну. «Всё ему. Всё всегда ему», — наискосок, размашисто почерком Антона. От пронзившей мозг догадки, как от неумело вставленной иглы эпидурального наркоза, Вадима парализует.
Он опускает голову на руки, не замечая пролитого на газеты чая. Вибрация телефона заставляет его вздрогнуть. Голос тёщи в трубке звучит устало и тревожно:
— Вадим. Сынок. Приезжай.
«Сынок?»
У него ухает сердце, скатываясь вниз, вниз, словно с горной кручи — в ущелье. Вскакивает, спотыкаясь, бежит к двери, кричит в трубку:
— Что с ней? Что с Мариной?
— Не волнуйся. Гистология пришла. Всё хорошо.
И он, взрослый мужик, известный в своём окружении человек, сползает спиной по стене и плачет, сидя на корточках в старой хрущёвке, потому что не может заставить разум свой мыслить иначе, не так, как привык все эти годы.
Потом Вадим поднимается, несёт в ванную белый конверт с фотографиями и бежит на кухню, чтобы найти спички, не находит, щёлкает кнопкой электроподжига, зажигая плиту, а от неё уже — бумагу и сжигает конверт со всем содержимым, и моет ванну, и проветривает квартиру, двигаясь как робот, как неживое существо, как зомби.
Лист девятый, последний. Илья
I
День у меня с утра не задался. Ненавижу эту стрельбу, каждый раз уламываю себя: «Всё, хватит ныть. Целься, идиот, целься! Дрожат ручонки-то? А высыпаться надо. Давай-ка с двух. Ну, погнали!»
И выстрелы один за другим отражаются громом от бетонных стен.
Капитан опять морщится:
— Слабовато, Илья, сегодня. Еле-еле на норматив.
— Да иди ты…