Гербарий (СИ) - Колесник Юна. Страница 32

На светофоре Илья смотрит на её профиль, на опущенные уголки губ. Она шепчет: «Ненавижу. Ненавижу этот город!» Ну уж нет. Так нельзя.

У него мелькает абсолютно шальная мысль, и он уже почти знает, что делать.

Берёт смартфон, набирает эсэмэску Вадиму: «Я согласен». Потом резко перестраивается и уводит машину с проспекта. Там, во дворах, знакомых ему до камушка, до трещин на асфальте — его серая «свечка». А вот здесь, не доезжая фонаря — яма у бордюра, сейчас наполненная грязной водой, слегка припорошенная не успевшим растаять снегом. «Илюха, ты мужик или нет? Ну!»

Он резко тормозит, ловит Милкин недоумевающий взгляд, говорит:

— Слушай, здесь кафешка за углом. Там кофе хороший. Пошли?

Она пожимает плечами, но есть очень хочется, и она решается, тянет рюкзак с заднего сиденья. Щелчок ремня, скрип двери, смачное хлюпанье глубокой лужи и Милкино сдавленное:

— Да блин…

Илья выпрыгивает из машины, обходит капот.

— Паразиты, а? Коммунальщики? Не дороги, а чёрт знает что! — он грозит кулаком куда-то в сторону. — Здорово промокла? Сходили, попили кофейку…

Она уже стоит на тротуаре, беспомощно смотрит на свои грязные ботинки, на джинсы, мокрые почти до середины икры. Он качает головой, стараясь не слишком сильно сокрушаться:

— Слушай, тут до моей берлоги три дома всего. Пошли, батареи огонь, мигом высушим.

Милка кивает. А какие варианты?

И вот она сидит на единственном диване в квадратной комнатке. На коленях у неё одеяло, в руках кружка. Он вносит литровую банку с мёдом, пытаясь на ходу открыть прилипшую крышку. И она вдруг смеётся. Почти истерически — над ним, над собой, над этой чёртовой лужей, в которую провалилась, смеётся сквозь слёзы, поджимая босые холодные пальцы, потому что стесняется залезть на диван с ногами, спрятать их под одеялом.

Илья ставит злосчастную янтарную банку прямо на пол, идёт к окну, отодвигает тоже медово-жёлтую, когда-то блестящую штору и возвращается обратно. Наклоняется и надевает ей огромные шерстяные носки, пятка у которых сразу уезжает куда-то вверх… Колючие носки, серые с синими полосками. Потом, словно не выдержав её взгляда, садится на пол спиной к дивану и говорит очень тихо:

— Милка. А если я уеду…

Выдыхает, ему непросто это произнести:

— В общем, поедешь со мной?

И ей понятно — это из-за неё, из-за этой истории он должен уехать. И ей понятно, что всё на свете она отдаст, только бы не видеть никогда этого города, где каждый дом знает, шепчет, твердит об одном и том же… Она ставит чашку на облезлый подлокотник дивана, молчит и думает, думает: «Любовь? А что это? Страсть, желание, наркотик? А может — проще? Может, это благодарность? За оказавшуюся ненужной помощь, за вот такие жертвы? За маленькие хитрости большой души? За шерстяные носки…»

Он ждёт её ответа, закрыв глаза, и думает: «Что такое любовь? Страх потери? Восхищение? Наваждение? А может, это и есть — благодарность? За доверие. За слова и за молчание. За её долгожданный смех…»

***

Его снова вызовут на ковёр.

— Ну что, Петрович, какая муха тебя укусила?

— Я в рапорте всё изложил.

— Угу. А я тебе уже объяснял, что за такие вещи могут и насовсем из органов попросить. Это не просто залёт. Всё, собирай манатки, орёл.

— В смысле?

— Да успокойся. Перевод тебе готовят. Поедешь в глушь, в Саратов. Шучу. В Подмосковье, хату служебную дадут, на месте разберёшься. Уж лучше, чем в область на зону простым шнырём. Попросил за тебя человечек один важный. Приказ будет в понедельник. Молча подписывай и езжай. Тебя здесь что-то держит?

— Э… Нет…

— Вот и славно. И не благодари.

Мама отпустит Милку легко:

— Через полгода обратно прискачешь.

Дедушка будет качать головой, собирая в коробку ложки, вилки, перекладывая старыми газетами тарелки. Потреплет Милку по голове, как Грэя когда-то:

— Бесприданница моя.

Но слёзы в горле у неё встанут только раз, когда она уже будет сидеть в машине, а дедушка, пожимая руку Илье, которого видит второй раз в жизни, притянет его к себе и скажет:

— Береги её, парень.

IV

До Москвы — одна ночь. Ветреная ночь. Плохая, мокрая ночь. И дорога плохая, чуть прихваченная льдом. После половины пути и короткой остановки на заправке — полудрёма. Я боюсь попросить, чтобы Милка говорила хоть что-то, чтоб тормошила меня. Когда мне кажется, что она уже спит, выключаю музыку. Пару раз останавливаюсь, выхожу дышать, но не курю, боюсь, что может сморить.

На место приезжаем около шести утра. Несколько здоровых коробок, пара сумок и смешной узел из простыни. В нём — две подушки и одеяло, о которых вспомнили прямо перед отъездом и впихнули на заднее сиденье. Вот и вся наша новая жизнь.

Ещё темно… Я не могу ждать, пока закипит чайник, к девяти мне надо быть на Лубянке. Даже на душ времени нет. Умываюсь, бреюсь, допиваю кофе из термоса, касаюсь её щеки: «Может, подремлешь? Я позвоню» и уезжаю.

***

Милка достаёт кружку, заливает булькающей водой чайный пакетик, топит его ложкой. Торопливо выпивает, обжигаясь, а вот заснуть не может. Впрочем, и не пытается. Сидит у окна, всматриваясь в светлеющий на глазах двор, слушает пиликанье домофонов, бодрый перестук невидимых электричек где-то там, за рядами разномастных гаражей. Ей легче. Намного, гораздо легче. Отпустило в дороге, словно и правда это родной город держал её в кандалах, не давал вздохнуть.

Она думает: «Машин мало, даже странно. А людей — много. И все торопятся. Звуки другие, незнакомые. Первый этаж, но высоко, и решётки на окнах… Символично? — усмехается. — Брось, глупости. Каждый ромбик как отдельное окошко. В одном — качели, в другом — палисадник. Так что теперь у вас квартира с сотней окон и цветником. У вас? У нас…»

Милка отводит взгляд от подмороженного ночными холодами палисадника. Ей не хочется ни думать, ни размышлять. Решает: «Нужно просто заняться делом».

И час за часом она моет полы на кухне и в комнате, скребёт плиту и ванну, чистит скрипучий диван, поражаясь неряшливости тех, кто жил здесь раньше…

Спустя некоторое время садится на табурет, чтобы отдышаться. Устала. Пока не стемнело, ей нужно вынести мусор и купить хлеба. Пересчитывает наличку: «Может, сосисок ещё? И макароны сварить. Успею ли? Уже четвёртый час».

Она торопливо обувается. «Даже зеркала возле двери нет… Стоп. Пока нет. Будет!» — внушает сама себе, выходя из квартиры. У подъезда смотрит на два окна. «И их надо вымыть, обязательно! А занавески? Как же про занавески ты забыла? Можно было взять из дома старые синие шторы».

Она идёт по чистому тротуару, мимо новенького детского городка, оглядывается, запоминая дорогу. «Ну смотри — не общага, не съёмная, служебная, платить только за свет и воду. Повезло. Кому? Тебе? Илье? Вам, вам повезло, пойми ты, наконец. Что же так грызёт? Да, пожалуй, мысль про универ. Заочка? Академ? А смысл? До конца четвёртого курса дотяну, съезжу, сдам. Диплом? И диплом сдам. Тема есть, ноут есть, с Филатовым и по ватсапу можно работать».

Она заходит в супермаркет, покупает хлеб, молоко, овсянку, сосиски. Старается запомнить — вот аптека, а чуть дальше, в красном доме — почта и банк. Неожиданно за поворотом оказывается шоссе, широченное, сплошь забитое транспортом. По прозрачной изогнутой трубе Милка шагает над дорогой, снова, уже сверху, удивляясь плотности потока, отдельной правой полосе с белыми буквами «А» и огромному цветному кварталу, парящему над городом. Спускается на другую сторону и завороженно бредёт вдоль дороги туда, навстречу высоткам, стройным, надменным…

Милку провожают деревья, тревожно шепчутся. Их голосов она не слышит — сигналят нервные водители, гудит, подъезжая к станции, электричка. Она автоматически кивает тополям и осинам. Ни назойливых клёнов, ни привычных ясеней здесь нет, но чуть дальше, через дорогу, которая вливается в шоссе, стоят великанами чёрные мощные липы — былинные, величественные. Милка ждёт зелёные цифры светофора, бежит к липам.