Группа захвата - Хелемендик Сергей. Страница 16
Не ходит, а ездит! Чтобы разбить нос фашисту, ему понадобилось проехать сотни километров и проявить отчаянное мужество в борьбе с конкурентами, ибо желающих сделать это было много. Я спросил, почему он это делает. И знаете, что он ответил? Таким образом он выражает свою ненависть к самой деспотической из социальных теорий двадцатого века. Тогда я спросил, почему этого фашиста до сих пор не убили, почему его охраняет полиция? Если он в самом деле сукин сын и носит на груди портрет Гитлера в виде значка, почему не позволить расправиться с ним во славу демократии? Он посмотрел на меня с таким изумлением… А потом начал внушать так, словно я несмышленый мальчуган. Медленно, терпеливо: «Во-первых, он тоже человек. Во-вторых, он не нарушает закон: его партия не запрещена. Когда он выступает, его всегда бьют, и поэтому полиция защищает его от насилия сограждан. Закон защищает всех и его тоже. Пусть он фашист, пусть кричит на каждом углу, что всем евреям и цветным нужно перерезать глотки, но это не значит, что следует перерезать глотку и ему самому. В этом сила закона, на этом основана наша уверенность, что ни он, ни ему подобные не придут к власти. Потому что насилие – самая страшная зараза. Здесь стоит только начать!»…
Этот сельский учитель верит в закон. А вы? Вы верите в закон? И можно ли, зная Волчанова, верить в закон здесь, в вашем городе? Вот главное, в чем он отличен от нас с вами… Он допускает возможность набить английскому фюреру лицо как человек человеку и любит это делать! Но он готов подставить и себя под дубинки полиции, заплатить большой штраф за беспорядки, пойти за решетку. Но он не считает себя вправе решить участь этого сукиного сына. Не стремится присвоить себе право раздавить другого человека, пусть тот фашист и одержим ужасными идеями…
– Я бы тоже ходил бить этого фюрера… – тихо сказал учитель.
– А я нет. Я думаю, он им полезен, он – путало, символ, и потому не дает забыть о фашизме… А более всего меня поразила эта фраза: «Насилие – зараза!» Он сказал ее мимоходом, как о чем-то общеизвестном и бесспорном.
– Но вы говорили, что были англоманом недолго. Или я вас не так понял? Значит, сейчас вы уже не англоман?
– Сейчас уже нет. Со временем впечатления притупились, а мир этот чужд нам. Если откровенно, я не завидую им: нельзя завидовать чему-то недостижимому, далекому… Вам показывают газон, который возделывается семьсот лет поколениями садовников высочайшего класса, а вы вспоминаете о траве вокруг своего десятиэтажного муравейника, которую посадили на субботнике, а к понедельнику вытоптали… Но дело даже не в траве! Они холодные люди. Я бы сказал, они эмоционально плоские. И это нас, меня во всяком случае, никак не устраивает. Кажется, что сфера разума у них когда-то очень давно ущемила сферу чувств, подавила ее. Отсюда эта запредельная сдержанность, которая поначалу кажется восхитительной, а потом вдруг понимаешь, что она им ничего не стоит. По сравнению с нами им нечего сдерживать… Возможно, я здесь не прав. Но я увидел это так! Это цена, которую они заплатили за культуру разума, культуру вещей. За такую цену я всего этого не хочу…
– Вы противоречите себе!
– Почему?
– Вы восхищаетесь их культурой, а потом вдруг говорите, что вам лично этой культуры не надо! Вы мне напомнили сейчас лисицу…
– … и виноград! – закончил я. – Пусть так. Я соглашусь с вами. Пусть я лисица, которая смотрит снизу и ругает виноград за то, что он зелен. Однако я настаиваю на своем: сфера чувств этих людей устроена принципиально по-другому. Я, возможно, всего не понял или понял очень мало в этом фантастическом для нас мире. Но их холод я почувствовал. Восхищают их разумность и цивилизованность, их последовательное отрицание насилия и жестокости, но когда их ребенок разобьет себе коленки, когда он плачет от боли, знаете, как они поступают? Они радуются так, словно им вдруг подарили много денег. Они вовсе не утешают ребенка, они именно радуются, торжественно говорят о том, какой замечательный урок он получил, как этот урок пойдет ему на пользу!
В Итонском колледже, там, где веками воспитывают знаменитых английских политиков, есть все. Если ребенок проявит склонность к чему-либо, лучшие учителя будут заниматься с ним и бережно раздувать искорку таланта. Но поразило меня не это, а то, что двор, дорожки, стены – все в Итонском колледже усыпано острыми камнями. Не знаю, специально ли или так осталось с древних времен. Я спросил об этом своего спутника англичанина, он сначала не понял моего вопроса, а потом ужасно удивился. «Ну и пусть падают! – сказал он. – Дети всегда расшибают себе носы. Это нормально»: – «Но зачем острые камни? Здесь падать опасно!» – «Значит, пусть не падают!» – с неподражаемым английским юмором ответил он.
– Но этот ваш учитель из Солсбери… Ведь он не отдал свою больную жену в больницу. Разве он не показался вам человеком добрым?
– Показался… Скажу больше, он тоже романтик. Он выписывает нашу газету на английском языке и взахлеб читает. Его буквально распирает энтузиазм. Он высказал мне примерно следующее: у вас в России происходят сейчас события мирового значения! Вы повяли, что, если человек работает лучше, он должен жить лучше, что человека нужно заинтересовать и дать возможность заработать! Вот что, оказывается, мы поняли. Вот о чем мы, оказывается, и не подозревали раньше. И вдруг прозрели! Вот и вообразите себе его, который хвалит нас за то, что мы внезапно поняли: все, что ни подбросишь вверх, непременно упадет вниз, и меня, представителя этого великого народа, который слушает и глотает…
Под конец он признался мне: если бы не больная жена, он бросил бы все, приехал к нам и сказал: я готов делать все, что вам нужно! Это было очень трогательно, поверьте мне, и не было бравадой. Он сказал, что готов носить тяжести, рыть канавы лопатой, жить в бараке, делать, что прикажут ему наши руководители, если только то, что он читает в газете «Московские новости», действительно происходит в жизни. Он добрый человек, не буду с этим спорить. И все же… У него всего два выражения лица – непроницаемое спокойствие и очень красивая улыбка, всегда одна и та же! А мне кажется, этого мало…
– Вы хотите все сразу! – задумчиво произнес учитель. – А так не бывает. Ваше обвинение, скажем мягче, ощущение холодной черствости британца, но сути своей ужасно. И не вы первый об этом говорите… А мне, вы уж простите за искренность, хотелось бы вам не поверить. И я не верю вам, если говорить честно. Может быть, они считают, что проявление жалости унижает. А вам эта боязнь унизить другое человеческое существо жалостью кажется черствостью души.
– Может быть… Вам стоило бы самому съездить в посмотреть!
– Да, конечно, стоило бы съездить, – согласился учитель, словно не замечая моей издевки, и я почувствовал себя неловко. – Когда Катков съездил в Англию, он стал ярым англоманом и решил все у себя в поместье завести на английский манер – парки, газоны,
чай в пять часов. Когда он умер, все заросло бурьяном, на газонах пасли коров…
– Послушайте! – перебил я. – Вы где учились? Откуда имя такое знаете – Катков? Нашему учителю не положено знать этого имени.
– Я учился в Ленинграде, в университете. Давно уже, десять с лишним лет назад.
– Что вы тогда делаете в этой дыре?
– Вы несправедливы! Это древний город, ему триста с лишним лет. И вообще, это слово… Дыра. А где, позвольте спросить, у нас теперь не дыра?
– Извините, – смутился я. – И все же, что привело вас в этот «древний город»?
– Это долгая история… – неохотно ответил учитель. – Вы тонко тогда заметили: я прожил большую часть жизни в книгах, и поэтому мне, может быть, все равно, где жить. Забросила судьба сюда – живу здесь. Да и не во мне сейчас дело! – он явно не хотел говорить о себе. – То, что вы рассказываете, в самом деле впечатляет. Состарившаяся демократия терпит фашиста только потому, что он тоже человек и не нарушает закон! Для меня все это выглядит почти ирреально. Я не могу себе этого представить…