Только (не) трогать (СИ) - Вейден Лана. Страница 12
— Потому что такой любви не существует, — тем временем продолжает он. — То, о чём ты пишешь, пусто и лживо. Да и сама ты — пустышка. Воплощение всего, что мне так противно в людях: глупости и напыщенной посредственности. Такая же фальшивая, как и твои очки без диоптрий. При этом говоришь о какой-то несправедливости. Лицемерка.
Каждое слово — как увесистая пощечина. Удивляюсь, что еще стою на ногах.
Но разве можно было ожидать от Марка Майера чего-то другого? Я ведь знала, какой он, знала, что разговаривать с ним бессмысленно, так почему не смогла просто забрать очки и молча уйти?
Самое плохое — меня всё-таки слишком ранят эти слова. Почему-то хочется его переубедить. Наверное, всему виной моё ужасное тщеславие.
— Я не пустышка! — говорю прежде, чем успеваю подумать. — И я умею чувствовать… глубоко. И понимать суть вещей.
— Да неужели? — Марк откидывается на спинку кресла. Его лицо становится непроницаемым. — А давай-ка проведем эксперимент, — он кивает в сторону стеллажа. — Возьми любую книгу и открой ее на любой странице.
Я подхожу к стеллажу. Среди множества книг незнакомых авторов вижу первую книгу Богдана и хватаюсь за нее, как за спасательный круг.
— Ну? — Майер начинает свою любимую перкуссию стола. — Читай.
В книгах Богдана я понимаю всё, однако выбираю начало. То самое, с которого началось наше знакомство.
- «Временами кажется, что моя душа похожа на комнату, обитую пробковым деревом».
— Стоп, — он прерывает меня холодно и жестко. — А теперь объясни, что это означает.
Я закрываю книгу, опускаю голову и говорю еле слышно:
— У Пруста была комната, обитая панелями из пробкового дерева.
— Была. И что?
— Пробковое дерево приглушает звуки. А эта фраза — о приглушенной душе. Об одиночестве, — голос почему-то срывается.
— И это всё?
Я не знаю, что еще сказать, поэтому просто поднимаю голову и смотрю на него. Кажется, что в тишине слышно, как громыхает моё сердце.
— Я спрашиваю — это всё?
— Возможно, еще о н-непонятости, — я начинаю запинаться. — Об отчаянии и безысходности.
Майер презрительно усмехается:
— Ладно, объясняю. Изолирующие свойства пробкового дерева зачастую преувеличивают. Зато забывают о другом свойстве — оно впитывает в себя всё, в том числе и самое вредное. Со временем комната с такими стенами становится отравленной коробкой. И эта фраза — не об одинокой, а об отравленной душе. О том, как иногда то, в чем ищешь спасение, становится твоей погибелью. Так что не обольщайся насчёт своих умственных способностей, девочка.
Теперь я и правда чувствую себя глупой и жалкой. Безумно хочется закричать — так громко, чтоб аж стекла повылетали. Затопать ногами. Ударить его.
Но я смотрю на листы под ногами — белые «надгробия» с черными «эпитафиями» — и молчу.
В художественной школе нас учили: когда работаешь с мастихином, нужно внимательно следить, чтобы краска не подсыхала. Иначе поверхность покроется пленкой, и попытка нанести еще один слой может загубить картину. А вот у людей — совсем наоборот: загубить может попытка нанести новый слой на свежую рану. Это касается как любви, так и мести.
Так что смотри на меня, Марк Майер, но знай: такой — слабой, раздавленной, — ты видишь меня в последний раз.
Я до боли закусываю щеку. Наклоняюсь и поднимаю с пола очки. И лишь потом говорю, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, а не дрожал от ярости:
— Простите. На самом деле мне очень нужна эта работа. И я не должна была так себя вести. Благодарю, что всё объяснили. И спасибо за возможность доказать, что я способна на большее. Поверьте, я действительно способна. И скоро я вам это докажу.
Второй день подряд я бегу домой сама не своя. Город всё еще в тумане, но сейчас туман — это спасение: никто не заметит заплаканную девушку, у которой пояс плаща болтается, опускаясь под тяжестью железной пряжки всё ниже, и бьет по ногам, цепляя колготки.
Даже если колготки порвутся в клочья, мне всё равно.
Главное, в нужный момент я проявила выдержку. Из кабинета (Майер мне ничего не ответил на «обещание», лишь прищурился в своей обычной манере) вышла спокойно, не выдавая волнения, и только на улице расплакалась.
Теперь меня трясет — и от обиды, и от гнева.
«У тебя совсем нет стремления стать лучше, выбраться из болота тотальной одноразовости».
И это говорит человек, у которого все связи настолько одноразовые, что он и не светит ими никогда? Вот уж кто настоящий лицемер!
«Так что не обольщайся насчёт своих умственных способностей».
А я и не обольщаюсь. Может, я и сама ни единой секунды собой не довольна. Но это не значит, что меня можно унижать.
Добравшись домой, я принимаю душ, переодеваюсь и завариваю чай с лимоном и мятой. После разговора с Майером мне очень плохо. Я ещё не знаю, что делать, но говорю себе: я справлюсь, потому что переживала и худшие времена.
Например, в день смерти бабушки было намного хуже.
Она умерла в четверг на рассвете. Накануне уже не разговаривала, ничего не ела и не пила, дышала еле слышно, слегка приоткрыв рот. Я всю ночь сидела рядом, держала ее за руку, и время от времени капала из пипетки воду в уголки пересохших губ.
Когда бабушка перестала дышать, я поняла, что она умерла, но верить в это не хотелось. Рука была еще теплой, и я продолжала её держать, примерно час. В голову лезли глупости — какие у бабушки красивые руки, аристократические, и ногти очень красивые, больше я ни у кого таких красивых ногтей в жизни не видела. И еще я думала: вот понимаю, что в последний раз держу ее за руку, но осознать момент необратимости не могу.
А потом позвонила в скорую. Пока ждала их приезда, подошла в окну. Там, во дворе, на клумбе, были такие красивые цветы! Казалось — это и есть правда жизни, а всё, что за спиной, — неправда.
Затем приехали врачи и полиция. Вызвали соседей.
Марина принесла Псалтырь — сказала, чтоб я встала у изголовья бабушкиной кровати и читала, и я стала читать. Даже когда люди разошлись, я всё стояла и читала. Не помню, сколько времени прошло. Язык распух, стал неповоротливым, во рту пересохло, я начала запинаться, но всё читала и читала, и в какой-то миг мне вдруг показалось, что я постигла суть всех вещей.
За бабушкой приехали поздно вечером. Вместе с санитарами я вышла во двор. Когда двери той машины захлопнулись, я не знала, что делать дальше, поэтому легла на лавочку, подложив под голову куртку (все вещи, напоминающие о тех днях, я потом выбросила), и стала смотреть на небо.
До этого я думала, что родилась взрослой, но лишь в тот момент осознала свою взрослость. Всё вокруг было прежним — и россыпь звезд, и полукруг луны, и шелест листвы на деревьях, и мягкий свет из окон домов, — но только не я. Теперь во всем мире у меня не осталось ни одного родного — по крови — человека.
Когда я была маленькой, бабушка часто грозилась отдать меня в детский дом. Но в ту майскую ночь я поняла — она бы никогда так не поступила, потому что любила меня — по-своему, как умела. И она многому меня научила. И мне будет очень её не хватать.
В ту ночь я чувствовала себя совершенно потерянной. Ни родственников, ни мужа, ни детей, ни диплома, ни постоянной работы. Как жить дальше?
Я вернулась домой, взяла одну из книг Богдана, раскрыла её наугад и прочла: «Только объединившись с темнотой и приняв в себе эту темноту, ты становишься бесстрашным».
Тогда-то я и решила стать смелой. Сильной. Но стала ли? Нет.
И до сих пор понятия не имею, как измениться.
…Я беру в руки кружку с чаем, усаживаюсь в кресло-грушу, скрещиваю ноги и, вдыхая запах мяты, смотрю на циферблат старых часов. Восемь часов. Полдевятого. Девять. Мерное тиканье — тик-так, тик-так, тик-так.
Комнату поглощает тьма. Предметы перестают существовать, остаются только их тени, но потом и они исчезают — я проваливаюсь в сон.
Во сне я бреду по мостовой босиком сквозь густой ночной туман. Идти тяжело, потому что булыжники — не только под ногами, но и в карманах моего платья.