Вообрази себе картину - Хеллер Джозеф. Страница 54

Таковы были методы, посредством которых потомкам Птолемея удавалось сохранять власть в семье.

Мать Александра открыто похвалялась, что он, Александр, порожден не царем Македонии Филиппом, но существом куда более значительным: он является незаконным сыном великого бога Зевса, провозглашала она, в образе змея сошедшего в брачную ночь к ней на ложе. Олимпиада постыднейшим образом хвасталась, будто Филипп окривел на один глаз, подглядывая сквозь замочную скважину, как совокупляются земная женщина и бог.

Аристотель в это не верил.

Александр верил.

Трения между отцом и сыном обострялись и тем, что Филипп удалил от себя Олимпиаду, и помехами, которые это удаление воздвигло на пути Александра к трону.

Они часто бранились во время пьяных ночных дебошей, обычных при дворе в Пелле. На пиру по случаю свадьбы Филиппа и Клеопатры Александр полез в драку из-за тоста, провозглашенного дядей новобрачной. Разгневанный Филипп, обнажив меч и пошатываясь, бросился на сына, но запнулся о клинок и повалился на пол.

Александр расхохотался.

— Смотрите, — издевательски сказал он, глядя на отца сверху вниз, — как человек, который собирается переправиться из Европы в Азию, растянулся, переправляясь через комнату.

Александру было в ту пору лет девятнадцать.

Ко времени, когда ему исполнилось двадцать два года, он усмирил восстания на севере вплоть до Дуная, стер с лица земли город Фивы и заставил Коринфскую федерацию провозгласить его правителем всей Греции. Собрав армию из тридцати двух тысяч пехотинцев и пяти тысяч конников, поддерживаемую флотом в сто шестьдесят кораблей, он пересек Геллеспонт и вторгся в Персию, положив начало чреде обширных завоеваний, которым он посвятил оставшиеся одиннадцать лет своей жизни.

Аристотель с ним не пошел. Это решение он числил потом среди самых разумных за всю свою карьеру. Он порекомендовал Александру своего племянника, Каллисфена.

В эту экспедицию отправилось и множество молодых ученых, связанных с Аристотелем и исправно присылавших ему исторические сообщения и описания, рисунки и даже, когда удавалось, собранные ими образчики животного и растительного мира, которые в Греции не встречались. Аристотель добавлял их к своему музею естественной истории и вносил в каталоги, разбитые на филюмы, рода и виды — такова была изобретенная им биологическая классификация, — вообще он был очень занят организацией и поддержанием своего Ликея, пересмотром созданных им ранее основ теории музыки и неустанным накоплением идей, кои вошли затем в его «Физику», «Логику», «Метафизику», «Политику», «Первую аналитику», «Вторую аналитику», «Никомахову» и «Эвдемиеву этики» и, возможно, также (у нас не имеется на этот счет решающих документальных свидетельств) в «Предпосылки о добродетели», не говоря уже о таких незначительных сочинениях, как «Топика» и «О софистических опровержениях», к которым он возвращался время от времени, ну и, конечно, в его «Поэтику».

Его племянник Каллисфен, философ и историк, был назойливым педантом, склонным перебивать собеседника, неспособным оного выслушать и не желающим с ним соглашаться. Александр его казнил.

От Олимпиады Александр регулярно получал бранчливые письма, неизменно содержавшие жалобы — главным образом на его регента Антипатра и на стеснения, которые тот ей чинит.

Александр был сверх обыкновенного привязан к матери и никогда не выказывал желания снова свидеться с нею.

Мать требует слишком высокой платы за те девять месяцев, на которые она приютила его в своей утробе, пожаловался он однажды своему доброму приятелю Клиту Черному, который спас его от смерти в битве при Гранике и которого Александр в скором времени убил в припадке пьяного гнева, с близкого расстояния метнув ему в грудь копье, о чем очень потом сокрушался.

— Освобожусь ли я когда-нибудь от моей надоедливой матери? — громко вопрошал Александр.

Клит Черный покачал головой.

— Только если другая Олимпиада поможет тебе с этим.

Когда известие о смерти Александра достигло Греции, среди немногих мер, предпринятых Олимпиадой для присвоения власти, было и убийство его полоумного полубрата, последнего из оставшихся в живых Филипповых сыновей.

Она отпраздновала свой краткий, продлившийся около года триумф оргией убийств и была в свой черед убита родичами ее жертв.

31

В 332 г. до Р. Х. Александр через Палестину прошел из Вавилона и Сирии в Египет, где назначил себя фараоном, а в Афины просочились слухи о найденной им дорогой иудейской Библии, в первых стихах которой содержалась теория сотворения мира. Аристотель выяснил подробности и сразу понял, что эту теорию ему превзойти не удастся.

То, что ему о ней рассказали, выглядело настолько простым, что Аристотель разозлился — как же он первым до этого не додумался? Да будет свет, и стал свет. Чего уж проще?

Вот и все, причем в горстке стихов.

В начале сотворил Бог небо и землю.

Почему он сам так не сказал? Насколько это яснее, чем Неподвижный Движитель, или Немыслящий Мыслитель, или Первый Неподвижный Движитель его собственной путаной космологии. И насколько короче.

Приходится отдать должное этим евреям, кем бы они ни были, негодуя на них, думал Аристотель. Как долго удастся сохранить все это в тайне от учеников?

Пожилой человек, создавший теорию, которая многие годы грела ему душу, с течением времени, сознавал Аристотель, начинает все меньше заботиться о ее истинности и все больше о том, чтобы ее принимали за истинную, а ему самому воздали за нее почести еще при жизни.

И вот в самый неподходящий момент невесть откуда выскакивает эта чертова еврейская Библия.

Он понимал, что против еврейской Библии его «Метафизике» не устоять.

У него было теперь больше причин для уныния, чем даже у Платона.

И отменные причины для того, чтобы стать антисемитом.

Аристотелева «Метафизика» с ее теорией бытия была ключом ко всей его философии, и всякому, кто желал понять его как философа, следовало начать с изучения этой книги.

Авиценна, великий арабский ученый одиннадцатого века, говорят, прочитал «Метафизику» сорок один раз и ни слова в ней не понял.

Аристотель впал по поводу Библии в затяжную депрессию и заговаривал об этой книге чуть ли не с каждым встречным. Следы этой мучительной травмы и сейчас еще заметны на лице, написанном Рембрандтом.

Подобно всякому добросовестному писателю, Аристотель вовсе не желал увидеть, как его труды пойдут прахом — хороши они или дурны, правильны или неправильны. Даже если бы он додумался до пришествия Шекспира, он все равно цеплялся бы за свою «Поэтику». Коперник, Галилей и Ньютон, возможно, и заставили бы его призадуматься, однако он все равно опубликовал бы свои соображения относительно небесных тел, ибо они были лучшими, какие ему удалось измыслить, и звучали правдоподобнее того, что говорилось по этому поводу вокруг.

Сказанное им относительно рабов и женщин можно бы и пересмотреть, хотя изложено оно было так гладко, что и Платону бы сделало честь.

«Даже женщина может быть достойной, даже раб, — написал он в своей „Поэтике“, рассуждая о характерах в трагедии, — хотя о женщине можно сказать, что она существо низшего порядка, а раб и вовсе ни на что не годен».

Для консерватора вроде него это была довольно либеральная мысль.

Критики Аристотеля забывают, что он любил двух женщин — жену и любовницу, а после смерти освободил своих рабов, чего, как он небезосновательно полагал, не скажешь даже об Аврааме Линкольне.

Он слишком много писал. Он и сам мог бы составить длинный список сделанных им дурацких утверждений и радовался только, что никого из его знакомых подобное желание не посетило.

Одна ласточка, написал он, еще не делает лета.

Почти никто не похвалил его за эту фразу; впрочем, сама фигура речи, и он это сознавал, стала замшелым штампом уже к тому времени, когда он вставил ее в свою «Этику».