Могусюмка и Гурьяныч - Задорнов Николай Павлович. Страница 10
— Мой завод — это артист, художник, — не раз говорил он в обществе. — Я даю железо лучшее, чем французские и немецкие заводы.
Над ним смеялись, не верили.
***
Порфирий, работавший подручным кричного мастера, прошел в горновой сарай, где меж огромных кожаных мехов пылали горны. В кирпичных углублениях разогревали чугунные штыки. Заваливая их горячим древесным углем, дули вододействуемыми колесными мехами доменный «дух», подведенный по трубам от плавильных печей.
В разжиженный чугун добавляли «чушку» железа, и когда варка становилась светло-красной, ее слегка охлаждали и сбивали в крицу, или, как называли уральцы, в «жука». К приходу Порфирия «жук» был готов.
Гурьян, подойдя к горну, оглядел «жука» и уже хотел было сказать, чтоб везли железо к молоту, но замер, заметив обезображенное лицо Порфирия.
— Опять Жировой диковал?..
Рабочие испуганно поглядели на мастера.
Жировым прозвали Оголихина в детстве. Мать его спустя несколько лет по уходе мужа в солдаты родила мальчика. В заводе по этому случаю было много сплетен и пересудов. Солдатку Лукерью не любили за своевольный нрав. Мальчика прозвали Жировым, как зовут яйца без зародышей, снесенные курицами без петухов.
Оскорбительная кличка преследовала мальчика долгие годы. Мать умерла рано. Детство прошло в услужении чужим людям. Жизнь на побегушках, труд из-под палки, постоянные издевательства и оскорбления озлобили подростка, развили в нем, наряду с энергией и настойчивостью, жестокость и ненависть к окружающим. В эти лета многие корили его грехом матери.
Шестнадцати лет Максим начал работать на заводе. Кличка еще преследовала его, но уже многие побаивались его силы и вспыльчивости.
В двадцать лет он стал хорошим рабочим, в двадцать восемь — мастером, а в тридцать пять — «верховым».
Войдя в силу, превратившись из Жирового в Максима Карпыча, он начал мстить людям, что было для старшего мастера при крепостном праве делом нетрудным.
Он не брезговал наказывать крестьян собственноручно.
С тех пор прошли годы. Рухнуло крепостное право, но Максим Карпыч дрался по-прежнему. Он забрал в свои руки все управление заводом.
Сам он знал все работы, мог показать, что и как делать у кричных и у горнов.
Оголихин не упускал случая поиздеваться над молодыми ребятами, которых впервые, с причитаниями и благословениями, приводили в заводской двор матери. В первый день, как правило, новичок уходил битый.
Рабочие пытались жаловаться, но барин, живший в Петербурге, и управляющий не обращали на жалобы внимания.
В былые годы Гурьяныч стерпел от Оголихина множество оскорблений и угроз, но с тех пор, как он возмужал, оброс бородой, прославился смелостью и силой и в кулачных боях и на работе, Максим Карпыч его не трогал. Только один Гурьян Гурьяныч и называл его Жировым, словно не понимая, над чем он глумится, и лишь желая показать, что не унижается перед драчуном. За это слово Оголихин изуродовал бы любого, но Гурьянычу все обходилось. Драться с ним Оголихин не решался: Гурьяныч постоял бы за себя. А убить его или затравить, выгнать с завода Оголихин не смел. Гурьяныч был одним из тех мастеров, которые доставляли заводу международную славу. И все же рабочие пугались, когда Гурьяныч произносил запретное слово. Так было и теперь: подручные мастера переглянулись и смолкли смущенно.
Гурьяныч наклонился к разбитому лицу Порфирия, оглядел кровоточащие ранки.
— Ты ступай домой, управимся тут и без тебя. Кто спросит, скажи, я отпустил... Ну, подавай «козу», вали кричонка,— обратился он к подмастерьям.
«Козой» называл он тачку.
Приступили к работе. Ком железа вывалили на окованную тачку, повезли из сарая. Мастер взял огромные клещи и зашагал рядом.
За горновым сараем, у самой плотины скрипели заплесневелые колеса, громыхали кричные молоты. Рабочие тянули огненные полосы.
У колеса Гурьяныч схватил клещами многопудовую крицу и втащил ее под молот. Пустили воду. Со скрипом, медленно тронулось колесо. Многопудовая балда соскользнула березовым черенком со шпынька, рухнула.
Окалина разлетелась в стороны, обжигая лица столпившихся рабочих. На работу лучшего мастера собирались смотреть молодые мужики, учившиеся у него кричному мастерству. Любо глядеть на такую отковку!
Пока молот поднимается вверх, Гурьяныч успевает перевернуть крицу, второй удар — поворот, третий — опять поворот.
Рубашка у Гурьяна намокла, по лицу течет пот, а утереться некогда. Мастер оттягивает железо. Вот из-под его рук выходит знаменитая «азиатская полоска», за которую бухарцы не жалеют серебра, дорогих тканей, отдают скот, ковры, верблюдов.
Этот самый сорт железа возит на меновые дворы купец Захар Булавин.
Идет кричное железо в разных переделах и в Россию. Весной из заводской гавани, по половодью, открыв плотину и спустив пруд, отправляют сплавом потесные барки с железом. Плывут они в Белую, в Каму.
От устья Камы по Волге бурлаки тянут его в Нижний Новгород, где и продается оно вместе с барками.
В старину это мягкое и ковкое «древесноугольное» железо, говорят, закупали английские купцы. Знают это железо на Иртыше и у алтайских калмыков.
По ковке видно полоску Гурьяна Сиволобова, перенявшего «тайну» от отца. Его железо особого сорта, и полоски эти на заводе называют «гурьяновками». Но в чем секрет ковки, подметить трудно, а если спросишь, про то мастер не скажет. Таков обычай... Кто приметлив — гляди сам... А то в другой раз Гурьян возьмет и всех разгонит.
— Чего не видали? Ну-ка отсюда, живо! — Да подставит полоску так, что на зрителей хлынет, полыхнет из-под молота дождь огня.
... Молот бьет и бьет, полоса удлиняется, подхватывается рабочими на железные крючья, соскальзывает с наковальни и оттаскивается стынуть на чугунные плиты под навес. «Водяной» дед Илья отвел воду, колесо встало, и молот остановился.
Гурьяныч швырнул клещи, загремевшие по чугунному плитняку пола, и уселся отдыхать на старую станину от кричного молота.
Устало и хмуро оглядел навесы на деревянных столбах, горны, черный тын, сумрачное небо...
***
По соседству рассаживались курить кричные рабочие, закончившие отковку на других молотах.
— Как магазинер-то, жив? — спросил Гурьян.
— Ходит... Морда разбита, рубаха в клочья...
— В беспямятстве лежал, воду ведрами таскали.
К станине подошел худой рудобойщик Никита.
— Степка, — обратился он к молодому курносому мужику с рыжей бородой, — баба тебе обед принесла, а Оголихин затащил ее в магазинерову конторку и балует...
Рыжебородый вскочил и, казалось, растерялся.
— Братцы, как же теперь? — спросил Степан.
— Ну, пропало твое дело, — подшутил кто-то.
— Ступай, поклонись, попроси не баловать...
— Иди, — сказал Гурьян, — иди живей.
Степан недавно повенчался со скромной девушкой, дочерью плотника, который жил верстах в двух от завода, где летом на пологом берегу реки строили сплавные барки.
В обед Степану далеко было ходить домой, и жена носила ему щи на завод.
Задетый за живое, он смело вбежал в конторку. На скамейке у печи Максим Карпыч сидел напротив загнанной в угол Марфуши.
Когда дверь открылась, Оголихин оглянулся.
— Тебе что? — грубо спросил он Степана, как чужого и ненужного здесь человека.
— Жена мне щи принесла, — сказал твердо молодой рабочий, хотя и побледнел.
— Хе-хе, — отозвался «верховой» и осклабился, видно, еще что-то надумав.
Между тем Марфуша, улучив удобный миг, выскользнула из своего угла, а затем и вовсе из кладовки в дверь. Оголихин хотел ухватить ее за платье, но не успел. Мужики остались одни. Оголихин поднялся и заступил Степану выход из конторки. Потом он угрожающе шагнул к нему два шага, так что тот попятился.
На столе в чистом платке лежал каравай хлеба, принесенный Марфушей. Оголихин развязал платок, потом взял нож, отрезал горбушку, достал из-под лавки ведро с дегтем. Он обмакнул в деготь кусок хлеба, тщательно обмазал его со всех сторон и сунул Степану в руки.