Зеленые холмы Африки - Хемингуэй Эрнест Миллер. Страница 23

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Места эти были для нас совсем новые, но в них проступали черты древнейших стран. Мы ехали по уступам скал, узкой тропой, исхоженной караванами и скотом, и бездорожье каменной осыпи подымалось между двумя рядами деревьев, уходя в горы. Все здесь было удивительно похоже на Арагон, и я только тогда поверил, что мы не в Испании, когда вместо вьючных мулов нам повстречались туземцы, человек десять, — все с непокрытыми головами, босые, одежда их состояла из куска белой материи, собранной у плеча наподобие тоги.

Но вот мы разминулись с ними, и высокие деревья вдоль тропы, извивающейся по скалистым выступам, — это снова Испания, и будто я опять еду верхом-сзади лошадь и спереди лошадь, и мне страшно смотреть, как на крупе у передней мерзостно копошится мошкара. Точно таких мошек мы находили здесь на львах. В Испании, когда эта гадость заползала тебе за шиворот, чтобы убить ее, приходилось снимать рубашку. Какая-нибудь одна-единственная проникнет под воротник, поползет вниз по спине, потом переберется под мышку, оттуда на живот, к пупку, под брючный пояс, и-плоская, никак ее не раздавишь-ускользает от твоих пальцев с такой ловкостью и быстротой, что с ней не сладишь, пока не разденешься догола. Глядя тогда на мошкару, копошащуюся у лошади под хвостом, зная по себе, что это за мука, я испытывал такой ужас, равного которому не припомню за всю свою жизнь, если не считать дней, проведенных в больнице с переломом правой руки-открытый перелом между плечом и локтем, кисть вывернута, бицепсы пропороты насквозь, и обрывки мяса гниют, пухнут, лопаются и, наконец, истекают гноем. Один на один с болью, пятую неделю без сна, я вдруг подумал однажды ночью; каково же бывает лосю, когда попадаешь ему в лопатку и он уходит подранком; и в ту ночь я испытал все это за него-все, начиная с удара пули и до самого конца, и, будучи в легком бреду, я подумал, что, может, так воздается по заслугам всем охотникам. Потом, выздоровев, я решил: если это и было возмездие, то я претерпел его и, по крайней мере, отныне отдаю себе отчет в том, что делаю. Я поступал так, как поступили со мной. Меня подстрелили, меня искалечили, и я ушел подранком. Я всегда ждал, что меня что-нибудь убьет, не одно, так другое, и теперь, честное слово, уже не сетовал на это. Но, так как отказываться от своего любимого занятия мне не хотелось, я решил, что буду охотиться до тех пор, пока смогу убивать наповал, а как только утеряю эту способность, тогда и охоте конец. Если ты совсем молодым отбыл повинность обществу, демократии и прочему и, не давая себя больше вербовать, признаешь ответственность только перед самим собой, на смену приятному, ударяющему в нос запаху товарищества к тебе приходит нечто другое, ощутимое, лишь когда человек бывает один. Я еще не могу дать этому точное определение, но такое чувство возникает после того, как ты честно и хорошо написал о чем-нибудь и беспристрастно оцениваешь написанное, а тем, кому платят за чтение и рецензии, не нравится твоя тема, и они говорят, что все это высосано из пальца, и тем не менее ты непоколебимо уверен в настоящей ценности своей работы; или когда ты занят чем-нибудь, что обычно считается несерьезным, а ты все же знаешь, что это так же важно и всегда было не менее важно, чем все общепринятое, и когда на море ты один на один с ним и видишь, что Гольфстрим, с которым ты сжился, который ты знаешь, и вновь познаешь, и всегда любишь, течет, как и тек он с тех пор, когда еще не было человека, и омывает этот длинный, прекрасный и злополучный остров с незапамятных времен, до того как Колумб увидел его берега, и все, что ты можешь узнать о Гольфстриме и о том, что живет в его глубинах, все это непреходяще и ценно, ибо поток его будет течь и после того, как все индейцы, все испанцы, англичане, американцы, и все кубинцы, и все формы правления, богатство, нищета, муки, жертвы, продажность, жестокость-все уплывет, исчезнет, как груз баржи, на которой вывозят отбросы в море-дурно пахнущие, всех цветов радуги вперемешку с белым-и, кренясь набок, она вываливает это в голубую воду, и на глубину в двадцать — двадцать пять футов вода становится бледно-зеленой, и все тонущее идет ко дну, а на поверхность всплывают пальмовые ветви, бутылки, пробки, перегоревшие электрические лампочки, изредка презерватив, набрякший корсет, листки из ученической тетрадки, собака со вздутым брюхом, дохлая крыса, полуразложившаяся кошка, и тряпичники, не уступающие историкам в заинтересованности, проницательности и точности, кружат вокруг на лодках, вылавливая добычу длинными шестами. У них своя точка зрения. И когда в Гаване дела идут хорошо, Гольфстрим, в котором и не различишь течения, принимает пять порций такого груза ежедневно, а миль на десять дальше вдоль побережья вода в нем такая же прозрачная, голубая и спокойная, как и до встречи с буксиром, волочащим баржу; и пальмовые ветви наших побед, перегоревшие лампочки наших открытий и использованные презервативы наших пылких любовей плывут, такие маленькие, ничтожные, на волне единственно непреходящего-потока Гольфстрима.

Сидя рядом с шофером, я был так погружен в свои мысли, что не заметил, как «Арагон» остался позади и машина спустилась к песчаной реке шириной в полмили, окаймленной зеленью деревьев. По золотистому песку были разбросаны лесные островки; вода в этой реке текла под песком, животные приходили на водопой по ночам и выкапывали острыми копытами лунки, которые быстро наполнялись водой. Когда мы перебрались через эту реку, день уже клонился к вечеру; навстречу нам то и дело попадались люди, которые покидали голодный край, лежавший впереди, а по сторонам мелькали теперь невысокие деревья да частый кустарник. Но вот, одолев крутой подъем, мы очутились среди голубых холмов, древних, выветрелых холмов, где росли деревья, похожие на буки, а по склонам кучками лепились хижины, тянуло дымом, пастухи гнали домой коров, овец и коз, мелькали возделанные участки, и я сказал жене:

— Как похоже на Галисию.

— Да, верно. Сегодня мы побывали в трех испанских провинциях.

— Вот как? — удивился Старик.

— Никакой разницы. Только дома другие. А то место, куда нас привел Друпи, напоминает Наварру.

Те же известняковые бугры, тот же рельеф, те же деревья у рек и родников.

— Удивительная это у человека способность — влюбляться в страну, — заметил Старик.

— Ох, как вы оба любите философствовать, — сказала Мама. — Но где же мы все-таки остановимся?

— Да хоть здесь, — отвечал Старик. — Не все ли равно? Была бы вода. Мы разбили лагерь в тени деревьев, возле трех больших родников, куда здешние женщины ходили по воду, и мы с Карлом, бросив жребий, кому где охотиться, ушли бродить в сумерках вокруг двух ближних холмов, через дорогу от лагеря, над туземной деревушкой.

— Это страна куду, — сказал Старик. — Их можно встретить на каждом шагу.

Но я встретил в лесу только стадо домашнего скота и, поразмявшись после целого дня езды в машине, к вечеру возвратился в лагерь, где никто еще не спал. Моя жена и Старик в пижамах стояли у костра, а Карл все еще пропадал где-то.

Он вернулся очень серьезный, — должно быть, не встретил ни одного куду, — бледный, мрачный и молчаливый.

Позже, у костра, он спросил, куда мы ходили, и я объяснил, что мы охотились у подножия своего холма до тех пор, пока наш проводник не услышал Карла и его спутников; тогда мы перевалили через холм и вернулись в лагерь. — То есть как это «услышал»?

— Так он сказал. И М'Кола тоже.

— По-моему, мы тянули жребий, кому где охотиться! — Да, конечно, — согласился я. — Но мы не знали, что забрели на ваш участок, пока не выяснилось, что вы поблизости. — А сами-то вы нас слышали?

— Слышал какой-то шум, — ответил я. — А когда приставил ладонь к уху, проводник что-то сказал М'Кола, и тот говорит: «Бвана». Я спросил:

«Который бвана?», он ответил: «Бвана Кабор», — то есть вы. Тут мы поняли, что дальше нам путь заказан, и вер-нулись.

Карл промолчал, но вид у него был сердитый.