Девятое Термидора - Алданов Марк Александрович. Страница 60
— Что такое случилось? — прокричал он.
Дюкро сообщил в ответ, что происходят тревожные события. Оказывается (со слов только что пришедших очевидцев), сегодняшняя речь Робеспьера вызвала в Конвенте настоящую бурю. Возможно решительное столкновение обеих партий.
— Я ничего не понимаю, — заявил Штааль, воспользовавшись минутой затишья. — На чьей же вы стороне?
Дюкро ответил не сразу.
— Почти все якобинцы на стороне Робеспьера, — сказал он нехотя — и вдруг толкнул в бок: невдалеке от них по двору проходил, неестественно наклонившись вперед, высокий, плотный, актерского вида человек. Изображая приятную улыбку на грубом лице, раздвигая толпу эффектным одновременным жестом обеих рук, он беспрестанно повторял: «Excusez, citoyens! Laisses passer, citoyen!» [177] — «Колло… Колло д’Эрбуа», — сказало сразу несколько голосов около Штааля, и названное имя шипением прошло в отдаленные концы двора. Сразу, как всегда, почувствовалась в замолкшем гуле враждебность толпы. Штааль понял, что это был здесь главный нехороший товарищ.
— Этакий наглец! — вдруг свирепо вскрикнул один пожилой, побагровевший якобинец. Толпу прорвало ненавистью. Послышался свист и резкие выкрики:
— Зачем он здесь?
— Здесь не Конвент?!
— Вон! Долой!
— Предатель! Дантонист! К черту!
Колло д’Эрбуа, не отвечая ни слова, прокладывал себе дорогу к входу в монастырь. Он сохранял приятно-беззаботную улыбку, но жирное, актерское лицо его сильно побледнело. Часть толпы хлынула за ним в зал заседаний. На другом конце двора вновь приходящие с улицы Honore люди сообщали новые, все более серьезные вести, увеличивая каждый своей тревогой быстро нарастающую общую тревогу толпы. Какой-то хмурый, тощий человек невдалеке от Штааля вдруг вытащил из-под худого кафтана пистолет и демонстративно-тщательно стал осматривать курок и проверять заряд. Этот жест вдруг совершенно по-новому объяснил Штаалю смысл происходящего. Он прежде не понимал, что такое значит решительное столкновение, о возможности которого говорил Дюкро: предполагал, что речь шла о столкновении ораторов на трибуне. У Штааля забилось сердце. Его вдруг захлестнуло общее настроение беспокойства, тревоги, страха и беспредметного гнева. Он почувствовал себя частью этой толпы и пожалел, что не взял с собой оружия. И тут же ему показалось, будто до этой минуты он ровно ничего не понимал и не чувствовал в революции. Оглянувшись вокруг себя, он подумал, что революция, точно, была здесь, в этой обозленной и напуганной толпе на дворе старого монастыря.
Вдруг у прохода, где стояла статуя Екатерины Сиеннской, послышался крик, который мгновенно со страшной нарастающей силой распространился по двору и ворвался в здание монастыря. Штааль ничего не мог разобрать в этом крике на букву «е». Толпа рванулась к проходу так стремительно, что часть ее оказалась вытесненной на улицу. Произошла невообразимая давка. Штааль потерял мосье Дюкро и несколько минут перебрасывался волнами народа, видя перед собой озверело-радостные лица и слыша дикий крик, все на букву «е». Где-то кто-то зааплодировал; сразу рукоплескания бурно хлестнули по двору и слились с ревом в нестерпимый, пьянящий, чудовищный гул, все усиливающийся по мере приближения к статуе святой Екатерины. Одна из тысяч небольших волн, составлявших это людское море, выплеснула Штааля вперед и прижала его к стене на самом углу каменного прохода, ведущего на улице Honore. Штааль ухватился за выступ и кое-как укрепился на месте. Против него рядом со статуей святой Екатерины Сиеннской, в небольшой, свободной от людей воронке неподвижно стоял человек, к которому, очевидно, относился восторг беснующейся толпы. В крике на букву «е» Штааль вдруг не столько разобрал, сколько угадал слово: Робеспьер. Он жадно впился глазами в неподвижную фигуру диктатора. Это был дурно сложенный, несколько ниже среднего роста, хорошо и даже щегольски одетый человек, сразу выделявшийся из грязноватой (хоть и не простонародной) толпы нарядным, чистеньким кафтаном фиолетового шелка и особенно — напудренной головой. В неподвижно повисшей левой руке неподвижными тонкими пальцами он держал шляпу, — оттого ли, что было очень жарко, или чтобы выразить почтение людской массе, на которую так действовал его вид. Бесстрастное лицо его, чуть тронутое оспой, было мертвенно-бледно и по цвету почти не отделялось от пудры волос; очки закрывали глаза. Впоследствии, через долгие годы, когда Штааль пытался вспомнить наружность Робеспьера, он неизменно находил в памяти первое впечатление — совершенной неподвижности: более безжизненного облика ему никогда не приходилось видеть.
По картонной маске лица внезапно проскочила легкая судорога. Робеспьер поднял правую руку. Штааль увидел в ней аккуратно сложенный, перевитый чистенькой шелковой ленточкой сверток бумаги. В ту же минуту из передних рядов толпы понеслась назад весть, сразу подхваченная тысячей голосов: «Il veut parlerh. Silence!.. Robespierre veut parler!.. Silence, sacre nom de Dieu!» [178]
Минуты две длился рев, призывавший к «Silence». Затем в наступившей тишине Штааль, задыхаясь, услышал высокий резкий голос, медленно и проникновенно сказавший:
— Ceci est mon testament de mort… [179]
И снова легкая, едва заметная, судорога свела картонное лицо. Робеспьер пошел вперед, по направлению к церкви. Перед ним в толпе сам собой разрезывался узкий проход. Непостижимый восторг подступил к горлу Штааля. Он рванулся вперед почти в исступлении. Разбирая впоследствии свои чувства, он решительно ничего не мог в них понять и приписывал их мгновенному опьянению, странной заразе, перехваченной у обезумевшей толпы. Человек, стоявший перед ним, был в глазах всего мира виновником, вдохновителем, воплощением террора. И тем не менее он, Штааль, ненавидевший Революцию, совершенно ясно чувствовавший в ту минуту, что этот страшный человек и есть Революция, испытывал восторг, близкий к исступлению, при виде идола и главы террористов.
Толпа с ревом рванулась вслед за Робеспьером, мгновенно стирая за ним проход. Штааль отчаянно работал локтями, желая попасть в залу заседаний. Но это ему не удалось: он был на противоположном конце двора. Людская волна хлынула в церковь и сразу заполнила зал заседаний, трибуны для публики, соседние комнаты, проходы, все. Сотни людей, в том числе Штааль, остались во дворе, сбившись в кучу у настежь раскрытой, запруженной народом двери. Несколько минут длился гул борющейся за места толпы, затем донесся отчаянный звонок председателя, взволнованный спор нескольких повышенных голосов (Колло д’Эрбуа и Робеспьер одновременно попросили слова), и внезапно наступила мертвая тишина: Робеспьер начал читать речь, ту самую, которую он утром произнес в Конвенте и которую только что назвал своим предсмертным завещанием. Но до людей, оставшихся во дворе, как ни напрягали они слух, как ни приставляли руки к ушам, только изредка — в особенно патетических местах речи — доносился отдаленный звук резкого крикливого голоса Робеспьера. Слова совершенно ускользали. Иногда кто-либо из толпы у дверей тихим стоном спрашивал стоящих впереди: «Qu’est-ce qu’il dit?» [180] Но соседи зверски оглядывались и с безнадежным отчаянием шипели: «Silence!» [181], хотя все равно ничего не было слышно.
Это состояние продолжалось, однако, недолго. Тишина и невозможность выражать страсть очень скоро положили конец коллективному умопомешательству. От сбившейся у дверей в липкий ком толпы робко, на цыпочках отошел один толстый, тяжело дышащий человек и в свое оправдание, изнеможенно мотая головой, расстегнул кафтан и рубашку. За ним сразу последовали другие. Скоро вся толпа разбилась на небольшие кучки. Больше не ходили на цыпочках; стали переговариваться, сначала шепотом, потом громче. Время от времени во двор доносился из залы заседаний взрыв аплодисментов, и тогда толпа снова бросалась к дверям, снова тщетно напрягала внимание и снова разбивалась на группы. Во дворе нашлись люди, которые днем были на заседании Конвента и слышали речь Робеспьера. Эти счастливцы вкратце излагали по кружкам содержание исторической речи. Но Штааль не мог не заметить, что излагали они ее по-разному и довольно сбивчиво; было даже трудно понять, — и едва ли сами рассказчики вполне ясно понимали, — в чем ее основной политический смысл. Тем не менее знатоки разъяснили (хотя это совершенно не вытекало из передачи очевидцев), что после такой речи у Фуше, у Колло д’Эрбуа, у Барраса голова, наверное, не останется на плечах. Знатоки говорили такое, что главный бой будет дан Робеспьером завтра в Конвенте и что в победе Неподкупного не может быть никаких сомнений. С этим вполне согласился и гражданин Дюкро. Штааль увидел, что его наставник, обещавший предоставить ему лучшее место в клубе, сам не попал в залу заседаний. Дюкро был этим несколько сконфужен и в свое оправдание пояснил, что давки, подобной сегодняшней, у них никогда не бывало. Зато, чтобы вознаградить Штааля, он категорически обещал проводить его завтра в Конвент; для этого он тут же снесся с одним своим другом, членом Конвента, очень добродушным и веселым маленьким человечком, который немедленно согласился помочь им, — только советовал прийти завтра возможно раньше. С членом Конвента Дюкро говорил о политике несколько проще, чем со Штаалем, верно потому, что члена Конвента было трудно удивить революционным слогом. Их разговор был прерван хлынувшей из церкви новой бурей аплодисментов. На этот раз рукоплескания длились несколько минут; отсюда можно было заключить, что Робеспьер кончил речь, продолжавшуюся более часа. Все опять рванулись к дверям. По плечам стоявших прохожих донеслась весть о том, что художник Давид, он же «Grosse joue» и «Broyeur du rouge» [182], выразил желание выпить цикуту с Робеспьером. Не все в публике знали, что такое цикута; тем не менее заявление Давида произвело в клубе сильное впечатление. Затем крик в зале стал совершенно бешеным. Та же идущая из церкви почта сообщила с негодованием, что Колло д’Эрбуа пытается возражать Робеспьеру. И действительно, могучий голос бывшего актера на мгновение выделился из общего чудовищного гула. Очень скоро толпа, забившая двери, подалась назад во двор, и в образовавшийся проход не вышел, а вылетел растрепанный, с перекошенным лицом Колло д’Эрбуа, сопровождаемый немногочисленными противниками Робеспьера. За ним гнались по пятам какие-то люди, впереди других гигант лавочник Муций Сцевола. Слышались исступленные крики:
177
«Извините, граждане! Позвольте пройти, гражданин!» (франц.)
178
«Он хочет говорить!.. Тихо!.. Робеспьер хочет говорить»!.. Тихо, черт возьми!» (франц.)
179
Это мое предсмертное завещание… (франц.)
180
«Что он сказал?» (франц.)
181
«Тихо» (франц.)
182
«Толстая щека» и «Красный краскотер» (франц.)