Начинаем жить - Кожевникова Марианна Юрьевна. Страница 4
И потянулась за пирогом.
— Ну, вот это дело другое. — Андрей тут же опустил кубик в стакан с кипятком. — Пей, наедайся, а то вон какая тощая.
Геля пропустила «комплимент» мимо ушей.
— А тебе зачем на юг понадобилось? — спросила она.
— Светка не сказала? Семейные хлопоты. — Андрей сразу посерьезнел и даже вздохнул. — Нюта наша, первая жена Сереги, моего брата, задумала с племяшом в Москву перебираться. С насиженного места сниматься непросто. Надо помочь, сама понимаешь. В общем, я буду делами заниматься, а ты на песочке нежиться. Море там чудное, сама увидишь. И народу никого. Я имею в виду, приезжих, отдыхающих. Нюта тебе комнатенку выделит, живи, на солнышке грейся. О деньгах не думай, принимаем по-родственному.
Так, значит, они к Андреевой родне едут? Геля попыталась вспомнить, какой у Андрея старший брат, и не припомнила. Видела наверняка, но забыла напрочь.
— Удивительно, что ты проблемы бывшей жены брата так близко к сердцу принимаешь, — заметила она и откусила кусок пирога, который в самом деле таял во рту. — Обычно и собственную жену не всегда принимают во внимание.
— Ну, это ты зря! Как это жену не принимать? Такого не бывает. Светка с Нютой и переписывается, и перезванивается. Я тоже племяшу помочь не отказываюсь. А у Сереги сейчас проблем выше крыши. И знаешь, Светка такую здоровскую штуку придумала…
Геля слушала Андрея вполуха, но на Светку включилась сразу.
— Вот не думала, что Светлана такая… — сказала она вслух и задумалась, подыскивая слово поточнее, — всепроникающая.
Если честно, она в себя не могла прийти от услышанного. Выходит, со стороны все ее беды как на ладони. Черная ходит! Надо же такое сказать! Очень она нуждается в Светлашином сочувствии! Хотя, с другой стороны, разложилось все к лучшему. Только все равно как-то очень противно. И даже обидно. И неприятно.
— Всепроникающая, это ты правильно сказала, — признал Андрей и пригладил седой вихор на макушке. Лицо у него светилось самодовольной гордостью. — Светка у меня — клад! Ну, ты ее знаешь, чего мне тебе рассказывать! Второй такой на свете нет! — Он сочувственно взглянул на Гелю и посоветовал: — А ты ешь побольше. Нельзя такой худой быть. В чем только душа держится? Женщине в твоем возрасте пора в теле быть.
Геля поперхнулась вторым куском пирога.
Глава 2
Наконец-то Александр Павлович усядется за письменный стол!
Он предвкушал долгожданный миг с вожделением, хотя не мог сказать, за какую из работ примется. За перевод с французского? Из Парижа он привез несколько прелюбопытнейших книжиц и мог бы выбрать одну из них и предложить в издательство — не хотят ли? А если откажут, то перевести на свой страх и риск и проталкивать уже перевод… Еще его ждет повестушка, которую он набросал вчерне до отъезда. Можно засесть за нее, прочитать свежим глазом и довести до ума. А можно… Можно засесть наконец за свой знаменитый исторический роман, от которого все должны прийти в восторг и дать ему Нобелевскую премию. Определенность еще не настала, но уже так тянуло усесться за старый просторный письменный стол в тихой комнате с окном-фонариком, перебрать бумаги, настроиться. Хотелось того бодрого сосредоточенного покоя, с каким он жил у себя в Посаде и какого никогда не чувствовал в Москве.
Наконец-то он осядет дома, в Посаде. От одной этой мысли Сане становилось радостно. А как только становилось радостно, он вспоминал Париж. Париж напитал его веселой энергией, и она еще не ушла, еще лучилась в нем. Радость — состояние одинокого, мужественного и самодостаточного человека, каким и был Александр Павлович Иргунов — Саня, Санек, Конек-Игрунок, как звали его школьные друзья. Впрочем, для радости у него было множество куда более конкретных причин.
Саня радовался, что отец с мачехой отправились к себе на дачу и раздумали обивать дачный дом. Радовался, что Милочка, Санина сводная сестра, наконец-то собралась замуж. Радовался, что знакомство с новой родней отложилось на неопределенный срок, поскольку страшная Ми-дочкина свекровь, кинодама, которой так боялась мачеха, тетя Наташа, укатила на юга. Но больше всего он радовался, что после стольких лет наконец-то съездил в Тверь к матери, познакомился с отчимом и даже проникся к нему симпатией. Теперь-то он видел истинную цену своим подростковым обидам, с которыми так носился и так долго не мог расстаться, но не корил себя за них — ведь и мама его не корила. Теперь не только мама, но и сам он понял, что ни в обидах, ни в укорах нет никакого смысла. И как выяснилось, они с мамой вообще отлично понимали друг друга. Вот это-то и была самая главная радость.
Ощутив безграничность материнской любви, Санька сначала почувствовал себя маленьким, потом защищенным, потом вдруг разом повзрослел и теперь уже мог себе позволить жить дальше сильным и одиноким.
Переделав все дела в Москве, он ехал теперь в Посад, предвкушая, как засядет за работу, и уже издалека искал Посад глазами, отмечая с удовольствием, до чего же тот зелен и как широко разбрелся по холму! Хватает у нас земли, тесниться не любим!
Прежде чем свернуть на свою окраинную улочку, Александр Павлович подъехал к обрыву, вышел из машины и постоял на высоком речном берегу, полюбовался на белокаменный монастырь — отсюда он как на ладони — мощная крепость, древний оплот. А чего оплот?
Сане, который вырос под стенами монастыря, нравилось думать, что иноки — народ необыкновенный. Инок, собственно, тоже означает «одиночка», от греческого — «одинокий». В этих иноках-«одиночках» Сане виделся передовой отряд человечества, который отважно отмел привычный образ жизни, диктуемый заботой о хлебе насущном, и принялся творить совершенно иной, небывалый, основанный на любви. Сначала на любви к Богу, потом и к себе подобным. Он не идеализировал монастырскую жизнь, слава Богу, прекрасно был осведомлен о всевозможных ее несовершенствах и злоупотреблениях. Сколько исторической литературы читано, восхвалений и обличений. Но ведь речь не о том, что с кем бывало и у кого как не складывалось, а о порыве, дерзании. Возжаждать любви, дорожить любовью мог только человек, прочувствовавший всерьез, до печенок свое одиночество… Вот о чем-то подобном он и хотел написать свой роман. О том новом, небывалом, что сложилось в душе и так много переменило в жизни…
Александр Павлович поставил машину в гараж и вошел во двор, забрав из машины сумки и свертки. Трава во дворе по колено. Надо бы скосить. Ну да ладно, успеется! На траву он не сетовал, ценил за жизненную силу и настойчивость. Как ни топчи, как ни коси, свое возьмет. Цвел шиповник, веселый, глазастый, и розы тоже цвели — обильные, мелкие, бело-розовые… Поглядел на розы и сразу вспомнил о Вере. Поухаживала она за кустами, и они отблагодарили сторицей, вспенились бело-розовой пеной. А вот он оказался скотиной, к тому же неблагодарной, разозлился на славную свою жиличку за то, что она, видите ли, у него в саду похозяйничала. А потом столько на нее напраслины возвел, в чем только не заподозрил…
Как только он вспоминал Веру, он внутренне съеживался. Стыдно ему было и неловко. Уехала она обиженная. Теперь бы он у нее прощения попросил. Только где ее искать, эту Веру? Александр Павлович вздохнул и себя утешил: жизнь мудрее нас, как-нибудь и это уладит!
Саня открыл дверь в дом и с порога вдохнул родной иргуновский запах. Только у них, у Иргуновых, так жилье пахло — а чем, и сказать трудно — сухо, весело. Может, деревом старым, прогретым? Может, травами, что сушились бабками из поколения в поколение? Может, ремеслом мастеров-игрушечников, живших среди кудрявых стружек?
Александр Павлович заглянул на кухню, тут все было по своим местам, как положено. Он включил холодильник, и тот загудел благодарным шмелиным гудом. Перегрузил ему в брюхо привезенную колбасу, сыр, курицу, сунул хлеб и пряники в шкафчик, взял чайник и поднялся по скрипучей лесенке в комнату, которую отвел себе в дедовском доме для житья. Вот где царил беспорядок еще предотъездный! Собирался он в спешке. Если б не мачеха, тетя Наташа, уехал бы в одной майке и джинсах. Но она собрала, погладила, позаботилась. Спасибо ей!