Муравечество - Кауфман Чарли. Страница 10
Я втягиваю глубоко в легкие бархатный дым. Погодите. Не помню, чтобы закуривал. И тут же повсюду таблички «Не курить». Конечно же, в киноархиве не может быть и речи о курении. Я это знаю. Это очевидно даже маленьким детям, даже тем, кто не обучался киноведению и ничего не знает об окислительно-восстановительных реакциях. Я тушу сигарету, но только когда докуриваю ее и еще одну.
Делаю перерыв, чтобы пополнить свой список слов (и/или концепций), которые использую в этой или следующих монографиях:
когорта
игривый
безмятежность
хаусфрау
эндемия
нервный лук
эмоциональный турникет
Ги Дебор
культурный приапизм
общественный цугцванг
Magister Ludi
ехидное пренебрежение
Ну почему я не могу сфокусироваться на основной работе? Надо к ней вернуться.
дендроархеология
плешивый
Шути Бэбитт
theyby
Лейоми Мальдонадо
дефицит маргарина на Песах 2008 года
Глава 5
Вернувшись в свою сент-огастинскую квартиру, я всерьез взялся написать о дизайне костюмов в «Очаровании». Я остроумно назвал эту главу «Письмо в пол, а дресс-код неизвестен», обыгрывая песню «Письмо в стол» — написанную великими афроамериканскими авторами Скоттом и Блэкуэллом, — где есть такие строчки: «Письмо в стол, адрес неизвестен». В своей работе я не брезгую игривостью.
Из соседского номера дальше по коридору доносится грубый вопль:
— Ебаный ебанат. Ты ебаный мелкий ублюдок. Пархатая жидовская скотина. А ну, делай, что я тебе говорю!
Я аж опешил. На чью невинную еврейскую душу обрушились эти слова? Несмотря на то что сам я не еврей, я не потерплю антисемитизма ни в каком из множества его проявлений. Может, вызвать полицию? Или не лезть не в свое дело? Несомненно, домашняя ругань — это не повод для полицейского вмешательства. И, несомненно, каждый из нас иногда выходит из себя. Я в городе новенький. Хочу ли я, чтобы моим первым делом здесь был звонок в службу спасения? Более того, поскольку люди обычно принимают меня за еврея, возможно, мое вмешательство расценят так, будто «еврей защищает еврея», что многие воспринимают как еврейскую круговую поруку и потому не одобряют. В этом смысле мое вмешательство может причинить местному еврейскому сообществу больше вреда, чем пользы. Нужно тщательно продумать все возможные последствия.
Затем — звук удара. Затем — звон стекла. Затем — снова удар.
Совесть не позволяет закрыть на это глаза. Вспомните Китти Дженовезе[16]. Или более уместно будет вспомнить Харлана Эллисона, который назвал бездействовавших свидетелей «тридцатью шестью ебланами». Не хочу, чтобы Эллисон называл меня ебланом, даже несмотря на то что он оказался неправ, а свидетелей убийства Дженовезе выставили в неверном свете, и, кроме того, Эллисон во всех отношениях был совершенно невыносим. Суть в том, что все до сих пор думают, будто свидетелей не представили в ложном свете, а Эллисон прав. А как мы знаем, все решает восприятие. Спросите любого, кого ложно обвиняли в растлении малолетних. Смог ли хоть кто-нибудь из них снова вернуться к нормальной жизни? Ответ — нет, и я говорю это со всей симпатией. Чтобы внести ясность: говорю это с симпатией к ложно обвиненным, а не к растлителям малолетних и уж точно не с симпатией к нацистам, если вы с чего-то это взяли. Хотя я думаю, что в нашем обществе ведется охота на ведьм в отношении любых и всех возможных зримых отклонений. Мы превратились в страну политкорректных овец. Я понимаю, из-за своего мнения я подставляюсь под критику других и — что важнее — даже самого себя. С другой стороны, возможно, определение храбрости — это выстоять перед лицом самокритики. Но позвольте все же воспользоваться возможностью и повторно заявить, что я не поддерживаю издевательства над детьми в любой форме: физической, эмоциональной или сексуальной. Однако просто добавлю в качестве констатации факта, что в обществе неправильно понимают термин «педофилия». Он означает сексуальное влечение исключительно к детям допубертатного возраста. Интерес к подросткам — это гебефилия, а к лицам старше пятнадцати — эфебофилия. Проверьте сами.
Я решаю дождаться еще одного доказательства жестокого поведения моего соседа и только в этом случае действовать.
— ПОШЕЛ НА ХУЙ, ЕВРЕЙ! — кричит он.
Я беру ключи, выхожу из квартиры и стучу в дверь.
Открывает очень старый человек.
— А, это ты, — тихо говорит он.
— Простите, но я случайно услышал шум за стеной с вашей стороны. У вас там все в порядке? — говорю я, стараясь заглянуть мимо него в темноту квартиры. Я боюсь, что, возможно, кто-то издевается над этим престарелым евреем.
— Я тут один, — говорит он. — Я живу один. Я всегда жил один. Я старый человек, — добавляет он, как будто это относится к делу, как будто это не очевидно.
— Я слышал крики, кого-то называли жидом. Если вы один, то с кем вы говорили? Или кто говорил с вами, если это не вы кричали?
— Я говорил с тобой, — таинственно отвечает он.
— Во-первых, я не еврей, — говорю я машинально, защищаясь. — И, кроме того, когда вы или кто-то другой называли кого-то или вас жидом, меня у вас не было.
— Знаю, — говорит он. — Рад, что мы наконец смогли поговорить как цивилизованные люди.
— Совершенно не понимаю, о чем вы, — отвечаю я. — Мы никогда раньше не встречались. Более того, это мой первый визит в Сент-Огастин.
— Я стар и одинок, — снова констатирует он без всякой видимой причины.
И вдруг до меня доходит: ну, все ясно. Старику нужен друг. Как часто сам я оказывался в подобной ситуации? Для стариков должен быть какой-то психиатрический термин.
— Я стар и одинок, и у меня мало времени, — продолжает он. — Возможно, я впустую потратил свою жизнь в изоляции. В молодости у меня не хватало духу заговорить с девушками. Годы проходили, как и всегда проходят, как и всегда будут проходить. И вот я здесь, так и не познал женской любви, так и не завел друга. И вот ты здесь, во плоти, наконец-то. Тот, с кем я могу поговорить, с кем могу разделить свою жизнь и свои труды.
— Слушайте, — говорю я. — Я во Флориде совсем ненадолго, и у меня куча работы. Я понимаю и ценю ваше одиночество. Несомненно, я и сам на пути к старости, как и все мы, но, следовательно, у меня нет времени, мне надо писать.
— Ой, и о чем ты пишешь? — спрашивает он со странной и наглой улыбочкой на странном и однородно бледном лице.
— Я изучаю малоизвестный немой фильм, снятый в Сент-Огастине в 1914 году.
— «Очарование Флориды», — говорит он. И это не вопрос.
— Откуда вы знаете? — спрашиваю я.
— Я играл в нем мальчика. Инго Катберт. Я указан в титрах.
— Там нет мальчика, — говорю я, копаясь в памяти, чтобы убедиться. Конечно, я эксперт по этому фильму, пересматривал его несколько тысяч раз, даже в обратном порядке, — я иногда смотрю так фильмы, которые мне интересны. Это, конечно, позволяет увидеть фильм как формальную конструкцию, а не как историю, что очень похоже на разглядывание лица вверх ногами, когда представление о «носе», «глазах» et chetera не мешает воспринимать очертания. И, кроме того, я, как нас учат современные физики, верю, что направление времени иллюзорно, а причины и следствия — сказка, которую мы сами себе рассказываем. Правда в том, что у каждой истории есть бесконечное количество версий, первая — это простой, традиционный нарратив: происходит одно, а из-за этого происходит другое. Вторая версия — что события квантованные, обособленные, происходят независимо друг от друга, а значит, чтобы понять их в полной мере, можно и даже необходимо рассмотреть все возможные порядки этих событий. Конечно, великий киноинтеллектуал Рене Шовен исследовал это самое утверждение в самой простой форме в своем фильме Moutarde[17], который можно смотреть в обоих направлениях, а поворотный момент расположен в самой середине, в сцене с мужем Жераром и женой Клэр. В версии «от начала к концу» Клэр подает Жерару тарелку с сосисками. Он спрашивает, есть ли у них горчица, и Клэр отвечает: «Ой, прости, Жерар. Я ходила в магазин, но про горчицу забыла. Завтра куплю». «Ничего страшного, дорогая», — говорит он, и они целуются. В следующей сцене Клэр в магазине, с приятной улыбкой на лице, с любовью выбирает для мужа банку горчицы. В версии «от конца к началу» мы видим, как Клэр с любовью выбирает горчицу, а затем говорит мужу, что забыла ее купить. Нечестивая Клэр. Почему она не дает мужу горчицу? Конечно, все происходящее после (или до) этих двух сцен окрашено ореолом коварства или наоборот — доброты. Из-за того что фильм кончается (или начинается) смертью Клэр, при обратном просмотре она становится призраком, и это еще сильнее усложняет историю. Эксперимент Шовена, потрясший самые устои мира кино, в теории должен работать, если расположить сцены и в случайном порядке, рождая даже больше сложных и разнообразных интерпретаций этого квантованного мира. В любом случае (я сейчас перестану трепаться) все стоящие фильмы я смотрю именно так, а еще один раз — перевернув экран, чтобы не принимать за данность гравитацию в фильме. Ибо когда мы говорим о фигуральном человеческом притяжении, то часто забываем, что для истинного понимания человеческого состояния критически необходимо буквальное земное притяжение. Никто не защищен от его бремени, и в то же время мы должны быть благодарны за то, что оно не дает нам улететь в космос, чтобы взорваться в космическом вакууме, или что там происходит в космосе (я не ученый, хотя в Гарварде посещал дополнительные занятия по horror vacui[18]). По-настоящему великие и рефлексирующие персонажи в кино всегда помнят об этой дуальности, а обнаружить ее можно, только если смотреть, как они ходят вверх ногами — каждый шаг становится одновременно и молитвой, и божьей карой.