Муравечество - Кауфман Чарли. Страница 110
— Простите, что немного припоздал, просто я там за кулисами рыдал по человечеству.
Он благодушно улыбается. Как приторно, как стыдно. Зал смеется и разражается аплодисментами. Только так я и понимаю, что это шутка. Должно быть, какая-то отсылка к его книжке, которую я пока так и не нашел. Затем он заводит:
— Прошу потерпеть и выслушать, пока я вспоминаю о нашем знакомстве с Инго Катбертом, о своих впечатлениях от его фильма и своих попытках снять как можно более точную репродукцию. Можно сказать, эти три переживания вкупе воскресили мою веру и в Хашема, и в человечество. Прямо перед счастливой встречей с Инго я пребывал в тяжелом состоянии. Брак трещал по швам, карьера критика и историка кино зашла в тупик. У взрослого сына оказалось множество психосексуальных проблем. Знает Хашем, меньше я его любить не стал. Со всем этим я столкнулся один, потому что тогда еще не обрел Б-га. Оглядываясь на свои поиски Инго, я чувствую, будто к нему меня через испытания вел сам Хашем. Говоря совершенно откровенно, в то время я подумывал наложить на себя руки.
— Нет! — кричит кто-то из публики.
— Не делайте этого! — кричит другой.
— Мы вас любим! — кричит третий прямо мне в ухо.
Мой доппельгангер замолкает, чтобы ответить публике очередной благодушной улыбкой. Затем продолжает:
— Это бы означало уступить в своем внутреннем стремлении к свету. Но я отчаянно желал вернуться к этому свету, вернуться к миру зримого. Дезорганизация другого мира была невыносима. Это мир без сюжета, без Б-га. И разлад, непостижимые мотивы и результаты, спутанные нити, тупики, триллион бессмысленных деталей каждый миг — это кошмар наяву. Я должен вернуться к анализируемому, решил я, к миру причинно-следственной связи, к миру, созданному Б-гом для людей. И в глубине души я знал, что самоубийство — смертный грех, который помешал бы встретиться с тем, кто во многом так серьезно изменит мою жизнь к лучшему. Итак… Настала ночь, когда я был за закрытой дверью своей квартиры в Сент-Огастине и рыдал по…
— Человечеству! — хором кричит зал.
— Да, человечеству. Ха. Действительно. В своем безверии я взглянул на беды мира: жадность и корыстолюбие, отчаяние, жестокое разрушение нашей матери-Земли, неспособность мужчин и женщин по-настоящему любить и, что важнее, уважать друг друга, — и не увидел возможных решений. И я возрыдал. И слезы были горькими как на языке, так и в сердце. И я ощутил одиночество. И я чувствовал безнадежность. И под рукой наготове был пузырек с таблетками, когда в дверь раздался стук. Это был — как бы лучше сказать? — самый нежный стук на свете.
Зал сочувственно вздыхает.
— Стук б-жьего ангела.
Он изображает нежный стук по кафедре. Зал снова вздыхает. Громко. Кое-кто — прямо мне в ухо.
— Этот стук, этот ангельский стук… Ну, должен признаться, он меня разъярил. Кто-то пришел пожаловаться на то, как я громко рыдаю! Разве с нашим ужасным человечеством может быть иначе! И, вспылив, я, чтобы вы знали, протопал к дверям, как сердитый младенец. Сердитый старый младенец.
Зал хихикает с узнаванием.
— И с нами такое было! — признают некоторые.
— И я открыл дверь, готовый высказать наболевшее этому чудовищу. Но там стоял Инго Катберт, и гнев мой рассеялся. Потому что… потому что… потому что он был прекрасен. И ошеломителен. Вот передо мной старый, старый человек. Афроамериканец, не меньше! Великан, но ссутулившийся, с узловатыми от артрита руками, с глазами, подернутыми катарактой. Великан, но хрупкий. Казалось, каждый вздох давался ему с трудом. «Здравствуй, — сказал он. — Жаль прерывать твой вечер, но я бы хотел тебе кое-что показать».
Он услышал мои рыдания? Если и так, мне он не сказал. «У меня сейчас правда нет времени», — ответил я. «Думаю, на это тебе взглянуть захочется», — сказал он. «Нет уж. Спасибо», — сказал я с нарастающим гневом. «Я сделал это для тебя, — сказал он. — И прошел очень долгий путь, чтобы принести тебе этот дар». А я вздохнул, не скрывая раздражения, и сказал: «Ладно. Только быстро». Тогда он отвел меня в свою квартиру, прямо напротив моей. Внутри та была от пола до потолка заставлена ящиками. Посреди расчистили небольшой пятачок, и там стоял ныне прославленный кинопроектор позади ныне прославленного стула со спинкой, лицом к ныне прославленному портативному киноэкрану. Садись, сказал он. И я сел, отчего-то завороженный. Он включил древний проектор, экран залило светом, и так началось мое трехмесячное путешествие по великолепному, священному разуму Инго Катберта. Конечно, нет нужды пересказывать вам фильм. Практически уверен, раз вы сегодня здесь, значит, уже прочли книгу…
— И не раз! — кричит кто-то под смех и аплодисменты.
— Однако я поговорю о ее темах, о том, что мне пытался донести Инго, а следовательно, о том, что он пытался донести до вас через меня. В первую очередь магнум опус Инго — это чудо человеческой изобретательности и любви, и он выставляет их в идеальном б-жественном свете. Но что же исследуется в фильме? В этом формате — как вам известно, он называется покадровой анимацией — Катберт изучает течение времени и, за неимением лучшего термина, божественное вмешательство. Как он этого достигает? Ну, каждое крошечное движение каждого персонажа в этом гигантском произведении определено Инго, исполнено Инго и все же зрителю кажется свободным волеизъявлением персонажа. А показывая мир бедности и угнетения, доблести и героизма в столь малых, идеальных подробностях, наделяя достоинством тех, кто заслуживает нашего сострадания и уважения, но чаще всего невидим миру, Инго проливает свет на нашу общую человечность. Не бывало еще столь серьезного фильма о сирых и убогих. Критически важно понимать, что в этом фильме нет ни единой шутки, ни единого легкомысленного кадра, ни единого смешка. Эта картина — три месяца нескончаемых мук. Но как раз это нам и нужно, верно?
— Божественные муки! — восклицает зал.
— Нам нужно раскрыть глаза. Нам нужно испытать страдания бедных, психически больных, преступных, «заменяемых» людей, которых мы складируем в тюрьмах, гетто и психиатрических больницах, людей, скрывающихся от нас под брезентом, под мостами, иммигрантов, цветных, обделенных, испытывающих гендерную дисфорию, карликов, инвалидов, слепых, глухих… Я уже сказал «карликов»?
— Карлики! Карлики! Карлики! — скандирует весь зал как один.
— Короче говоря, тех, от кого мы отвернулись всем обществом. Вот кто изображен в этом фильме. Впервые они выходят на сцену. Это их история. В кино Инго мы слышим о привилегированных, здоровых, белых, но видим их только в виде погоды, в виде вихря жестокого угнетения, кем они и являются…
Глава 59
И так далее. Он врет, врет и врет о фильме напропалую больше часа. Очевидно, он его не видел. Он выдумал фильм, который уже по определению противоположен задумке Инго, противоположен творческой задаче Инго. Меня водворили в кошмар наяву, но я прикусил язык до самого времени вопросов из зала. После нескольких безобидных вопросов и никчемных ответов, после того, как мою неколебимую руку игнорируют снова, снова и снова, доппельгангер в ермолке наконец показывает на меня:
— Да, вы, клоун в четвертом ряду.
— Кто из нас клоун? — огрызаюсь я.
— Вы, — отвечает он, явно сбитый с толку вопросом.
— Во всяком случае, — говорю я, — у меня к тебе претензия.
— Прошу, — говорит он с улыбкой, — не стесняйтесь.
— Ты врешь, — говорю я.
— О чем же, мой забавный друг?
— Ты описываешь совсем не фильм Инго.
— И откуда вам это известно?
— Потому что я его видел.
Тут зал начинает на меня шикать. Но человек на сцене сохраняет спокойствие, милостиво улыбается, поднимает руки, чтобы утихомирить зрителей.
— Фильма не видел никто, кроме меня, — говорит он.
— Я — это ты, — отвечаю я.
Снова шиканье.
— Вот как? — говорит он, по-доброму посмеиваясь.
Я пытаюсь драматически стереть грим, чтобы показать свое лицо, но не знаю, получилось ли, потому что я потерял карманное зеркальце в канализации. Поворачиваюсь к женщине по соседству.