Муравечество - Кауфман Чарли. Страница 27

Я был выше его надменности. Я бы не стал играть в его игры. Он заявлял, что он вроде как кинорежиссер. Стоило большого труда не рассмеяться ему прямо в его бесформенное лицо. Не хочу хвастаться, но у меня чутье на художников. Это моя версия гейдара (который у меня тоже есть). Худдар. Дело не во внешности. И Сэм Шепард, и Чарльз Буковски одинаково привлекли бы мое внимание. Дело в глазах или, в тех редких случаях, когда у художника нет глаз, в пальцах. Взять, например, слепого режиссера Кертеса Онегина, который в своих фильмах удивительным образом выступает еще и оператором (хотя он нанял фокус-пуллершу[34], тоже слепую). Его метод «ощущения сцены» в момент актерской игры (все его фильмы сняты сверхкрупным планом, и в каждом кадре есть его рука) создает интимность, какой я не встречал ни в одном фильме, и этот же метод сделал его жертвой #МеТоо (слепой части этого движения). Фильм Онегина «снова нашел»[35] о возродившихся отношениях между двумя пенсионерами, которые не виделись сорок лет, — это, вероятно, самая эротичная картина в истории кинематографа. Тот факт, что любовью на экране занимаются старики и что контуры их тел деликатно обводит пятая рука, на порядки увеличивает интенсивность зрительского опыта. Для монографии «Онегин: кино на ощупь» я провел с ним серию больших интервью. Он настоял, чтобы во время разговоров мы сидели на расстоянии вытянутой руки, и всю дорогу трогал мое лицо и временами засовывал пальцы мне в рот, чтобы «увидеть, насколько он влажный». Помню, как думал, что это самый откровенный разговор в моей жизни, и в то же время самый неоткровенный, и в то же время опять же самый откровенный. Признаю, в этом была и эротическая составляющая, и, хотя у меня нет гомосексуальных наклонностей, однажды вечером, перебрав с рециной, я поддался очарованию незрячего гения, слепорожденного Рембрандта. Я об этом не жалею, ибо как можно жалеть об обретении истинной связи? В Инго не было ничего подобного. Только не в его мягких влажных глазках, напоминавших заизюмленные виноградины, не в его сморщенных, как старый чернослив, пальцах-сосисках. «Ты не Онегин! — крикнул я мысленно. — Ты не мой нежный, нежный Кертес!» — пока ждал неизбежного вопроса:

«Хочешь посмотреть мой фильм?»

Давайте я прямо скажу: я не поклонник мультфильмов ни в одном из мириад их воплощений. Мультфильмы — это приторно и сентиментально. Им далеко до фильмов, суть которых, мне кажется, в том, чтобы поймать мгновение. Анимация не ловит мгновения, она их производит, и, хотя можно восхититься мастерством иллюстраторов, компьютерщиков или кукловодов, анимацией невозможно проникнуться. Она всегда на расстоянии вытянутой руки. Со времен появления первого фильма магия заключалась в решительном движении к границе эфемерного. Никогда еще в человеческой истории такое не было возможно. Разумеется, в те времена уже существовала фотография, и она сама по себе уже была чудом, но если фотография заставляет время замереть, убивает его, то движущаяся фотография захватывает время живьем. Бабочка в замкнутом пространстве, не пойманная и не насаженная на булавку. Конечно, с первых же дней пришли трикстеры и иллюзионисты (и я с величайшей грустью вынужден признать, что аниматоры — одни из них). И, безусловно, у новаторов вроде Мельеса были свои приспешники, но я никогда не считал его полноценным гением. Нужно заметить, что Мельес работал иллюзионистом и не стремился к тому, чтобы описать жизнь, но скорее пытался расширить репертуар своих трюков за счет нового средства. То есть его работа противоположна честности и обнаженной уязвимости, всему, чего я жажду, когда иду в кинотеатр.

Поэтому так удивительно, что фильм Инго заставил меня изменить свое отношение. Я никогда раньше не видел такой анимации. Душевной, надрывной, глубоко прочувствованной. Благодаря тому, что ему удалось достичь этого в подобном жанре, я переосмыслил не только проживание жизни и физику времени, но и в метафизическом смысле задумался о том, кто мы такие и есть ли Бог. То, что Инго достигает подобной честности не только с помощью иллюзии кукольной анимации, но и в рамках такого искусственного конструкта, как «кино», заставил меня задуматься, и задуматься крепко. Хотел бы я помнить, о чем этот фильм. Помню, как говорил:

— Я посмотрю его три раза. Если после трех просмотров он будет стоить моего внимания, я посмотрю еще.

— Как бы там ни было, с этим фильмом мне всегда было чем заняться, — сказал он, пока вел к стулу перед небольшим киноэкраном.

— Я сяду через три минуты, — сказал я ему. — Если решу продолжить.

Когда фильм начался, Инго навис надо мной.

Я начинаю что-то припоминать, смутно.

Фильм, конечно же, немой, ведь работу над ним Инго начал в 1916 году. Возможно, звук добавят позже, предполагаю я, задумавшись о грядущих изменениях в кино и технологиях. Все это, по крайней мере, будет любопытным курьезом. Так или иначе, боюсь, этого мне никогда не узнать, ведь фильм, конечно, будет ужасн… Погодите! Первый кадр застает врасплох. Он не ужасный, и должен признать, я малость разочарован. В основном потому, что спустя три минуты не могу с чистой совестью взять и уйти, но еще, если быть совсем уж честным, мне не нравится ошибаться. Я не хочу, чтобы фильм был хороший. Но первый кадр хорош или как минимум неплох. Да, анимация грубовата, как и любая ранняя кукольная анимация, но есть что-то поразительное в ее непосредственности, уязвимости, в мизансценах. Вспоминается Гегель — философ, а не сорока из мультиков[36]. Не могла же эта гора иссушенной белой кожи читать философию, но все же…

Проходят три минуты. Я не могу отвести взгляда. Я вижу нечто особенное: как первый человек выволакивается из первобытной жижи животного бессознательного, чтобы любоваться красотой восходящего солнца. А Инго смотрит, как я смотрю. Я полон сомнений. Возможно, Инго украл этот фильм у давно умершего аниматора и теперь выдает себя за автора? Инго убил его (ее, тона)? А я — следующая жертва? И вскоре все мои монографии будут подписаны его именем? Но я не могу отвернуться. Не могу убежать. Первые девятнадцать часов проходят в мгновение ока. Инго включает свет.

— Теперь иди спать, — говорит он. — Я разбужу тебя через пять часов, и мы продолжим.

Мой мир никогда не будет прежним, и я делаю как сказано. Как и предсказывал Инго, ночь проходит в лихорадке, персонажи из фильма просачиваются в сны, заполняют их гэгами и панчлайнами. Где заканчивается фильм и начинается мой разум? Я уже не знаю. И во сне я смеялся и смеялся до тех пор, пока из надорванного пищевода не хлынула кровь, как дождевая вода из ливневой трубы в грозу. С утра фильм продолжился не с того места, на котором я закончил смотреть, но с того, на котором закончился сон. Или так кажется. Как это возможно? Возможно, психологическая уловка. Возможно, Инго понял, что мозг склонен заполнять пустоты, склонен склеивать разрозненные части в единое осмысленное целое. Возможно ли, что Инго читал Пудовкина? Я отказываюсь верить, что он сведущ в советской теории монтажа. И все же незаметное смешение фильма с моей жизнью, похоже, опровергает эту убежденность. Как если бы слияние кино и снов превратило меня в персонажа фильма Инго. Я — тот, кто смотрит, поэтому я покорно играю свою роль и продолжаю смотреть.

Проходят недели. Я забросил монографию. Забросил отношения. Инго нависает надо мной.

Как бы мне ни казалось, что не следует отвлекаться от просмотра, в жизни есть дела, которые все еще требуют внимания. Около пяти часов на сон плюс дополнительные два на еду, туалет и личные и профессиональные обязательства. Оставшиеся семнадцать часов в день отданы безымянному фильму.

— Он не идеален, — говорит Инго.

Совсем другой Инго, не тот, что был пару недель назад: теперь он уверенный, взыскательный и требовательный к себе художник, который знает, как правильно смотреть его фильм, теперь он, как ни странно, красив, его нос-картошка загнут под лихим углом, будто фуражка адмирала. И этот новый, осмелевший Инго восхищает меня. Возможно, даже чуточку возбуждает сексуально? Должен признать, что очень хочу ему угодить. Но нет, я продолжаю брать два дополнительных часа в день. Надо занять твердую позицию. Разве Инго сможет меня уважать, если я буду вести себя как подстилка? Я говорю ему, что должен. Он согласно кивает, но он разочарован.