Муравечество - Кауфман Чарли. Страница 6

Левый большой и мизинец.

Левый большой и мизинец.

У меня часто бывает ощущение, что за мной следят. Что за моей жизнью наблюдают невидимые силы, что они вносят изменения, чтобы подавить и унизить меня. Я переживаю, что у обезвреженного дрона все еще функционирует маячок, прилипший теперь к подошве моего ботинка.

Я еду на пляж и через соломинку от газировки «Слэмми» выстреливаю дроном в океан. Затем оттираю подошву ботинка в соленой воде. Внезапно я чувствую себя невероятно одиноким. Может, из-за моря. Огромного океана. Может, это море вызывает такие чувства. Я часто замечал, что при взгляде на море меня охватывает особенная меланхолическая ностальгия. Может, я вспоминаю, как однажды жил там, сорок триллионов лет назад, рядом с гидротермальным источником, когда еще был морским слизнем или типа того?

Я приезжаю в центр Сент-Огастина. Еще рано, все закрыто. Город, как и все в наше время, похож на «Диснейленд». Волшебные замки. Замысловатая архитектура. Здания выглядят аутентично, но все равно не покидает ощущение фальши, фетишизации. Я скорблю по нам — миру туристов, — по городам за ширмой, по нашей неспособности быть настоящими. Еще пять утра. На пассажирском сиденье лежит недоеденный «Слэмми-бургер». В салоне пахнет луком и потом. Звоню своей девушке на мобильный. В Тунисе сейчас должно быть десять утра. Вроде бы подходящее время для звонка. Она снимается в кино у режиссера, о котором вы слышали. Не скажу, как его зовут. Достаточно сказать, что он серьезный режиссер и для нее это важный карьерный этап. Поэтому, хотя я и скучаю по ней с доселе неведомой мне силой, я уважаю ее решение сыграть эту роль и даже восхищаюсь им. Хотя признаю, мне было обидно. Состоялся неприятный разговор. Я не горжусь тем, что сказал. Но наши отношения еще совсем молоды и, следовательно, хрупки. И столь долгая разлука очень меня тревожит. А тот факт, что ее разлука не тревожит совсем, мной не остался незамеченным. Несомненно, среди набранных со всего света актеров фильма есть и очень красивые афроамериканцы. Она молода, красива и сексуально раскованна, так что, хотя я и готов поддерживать ее в плане карьеры, даже горжусь ей, у меня все же есть комплексы. Ненавижу себя за них, правда. Но они есть. Я часто ей звоню. Она часто не может ответить. Они снимают круглые сутки. Я не скажу вам, о чем фильм, но он о хорошо известном историческом событии, которое длилось круглые сутки. Ради кинематографического правдоподобия — а я, кстати, несомненно, один из главных его адептов, и если нужны доказательства моих сильных чувств по этому вопросу, просто гляньте мою монографию «Днем значит днем: утраченное искусство правдоподобия в кинематографе», — им приходится снимать круглые сутки. Поэтому, когда она берет трубку, это приятный сюрприз.

— Привет, Б.

(Я не пользуюсь данным мне при рождении именем, чтобы сохранить гендерно-нейтральную идентичность в своих текстах.)

— Привет, Л. — (Это не настоящий инициал, чтобы сохранить ее приватность.) — Рад, что застал.

— Ага.

— Как дела? Я только добрался до Сент-Огастина. Долгая поездка.

— Нормально, — говорит она.

Она никогда не говорит «нормально». По какой-то причине это звучит формально. Отстраненно.

— Хорошо, — говорю я. — Как съемки?

— Нормально.

Два «нормально».

— Хорошо, хорошо.

Я говорю «хорошо» дважды. Не знаю почему. Осознаю, что второе «хорошо» видоизменяет первое «хорошо» так, что все вместе звучит уже не так и хорошо. Я это вполне понимаю. Я не нарочно. Разве бывает иначе?

— Так что? — говорит она. — Какие планы на сегодня?

— Въеду в квартиру. Может, посплю пару часов. Потом — в историческое общество. У меня в три встреча с куратором.

— Круто, — говорит она. Она никогда не говорит «круто». «Круто» означает «мне это не интересно, и я не знаю, что еще сказать».

— Я соскучился, — пробую я.

— Тоже соскучилась.

Слишком быстро. И без местоимения.

— Ладно, — говорю я.

— Ладно? — переспрашивает она.

Она знает, что я расстроен, и пытается вызвать на разговор.

— Угу, — говорю я. — Просто хотел переброситься парой слов. Пожалуй, надо на боковую.

Никаких местоимений в ответ и слово «на боковую». Я никогда не говорю «на боковую». Что я этим пытаюсь сказать? Понятия не имею. Звучит буднично, может, даже сурово, будто я частный детектив? Не знаю. Надо будет как-нибудь проверить этимологию. Одно я знаю точно: ненавижу всех этих красивых молодых афроамериканских актеров с их дерзкой удалью, холодной уверенностью в себе, мясистыми причиндалами, накачанными телами. Насколько надо быть нарциссом, чтобы тратить столько сил и времени на свое тело? Разве она не понимает, что они нарциссы? Может, и не понимает. Как-никак, она и сама озабочена своим телом: сплошные йога, триатлон, пилатес, уроки бокса и современного танца. Но ведь у женщин всё по-другому, верно? В рамках нашего черепашьего социального движения по направлению к бесполости мы не любим это признавать. Но это правда. Мы воспеваем и вознаграждаем женщин за то, что они ухаживают за собой. А теперь и мужчин, все больше и больше. Несомненно, традиционный американский идеал маскулинности — это сила и мышцы, но не напоказ, не мышцы ради мышц. Прежде мы восхищались мужчинами, чьи мышцы были результатом работы или спорта, а не сознательной погони за мышцами. Разве это совпадение, что бодибилдинг исторически и в подавляющем большинстве случаев был вотчиной гомосексуальных мужчин? Мышцы как украшение. Мышцы как дрэг. Как бы то ни было, теперь в кино вы с той же вероятностью можете увидеть в главной роли гетеросексуального мужчину без рубашки, с маникюром и депиляцией. Здесь я сделаю паузу и скажу: я полностью осознаю, что мое отношение к гей-сообществу не лишено стереотипов, и работаю над этим. Это сложно — быть мужчиной, особенно белым мужчиной, когда никто не испытывает к тебе симпатии и все ежесекундно говорят о привилегиях, с постоянными наставлениями типа: «Сядь. Твое время прошло. Пора отойти в сторону и начать ненавидеть себя», — а я, кстати, ненавидел себя еще задолго до того, как все это началось. Только теперь, когда ненависть к себе насаждают сверху, я встаю на дыбы. Если уж ненавидеть себя, то пусть это будет мой выбор или хотя бы результат моих психопатологических проблем.

— Ладно, — говорит она. — Добрых снов, Б. Позже поговорим.

Расплывчато. Неопределенно. Формально. Пассивно-агрессивно.

— Позвоню завтра, — говорю я. Агрессивно. — Расскажу, как продвигается.

— Ладно, — говорит она.

Со скоростью этого «ладно» что-то не так. Должна быть золотая середина. Скажешь рано — и прозвучит неестественно, преждевременно, словно пытаешься что-то скрыть. Затянешь — будешь звучать раздраженно, сердито, словно тихо вздыхаешь.

— Круто, — говорю я.

Я никогда не говорю «круто».

— Круто, — говорит она.

Она никогда не говорит «круто».

— Тебе надо поспать, — добавляет она.

— Посплю. Люблю тебя.

— Люблю тебя.

В ярости выключаю экран телефона. Варево из душевной боли, ревности, презрения, одиночества и бессильного цугцванга. Я знаю, что, будь я красивым, успешным, молодым афроамериканским джентльменом, все было бы просто. Даже будь я просто ею. Я был бы красив, и все бы меня любили, и сочувствовали, и восхищались тем, что мне как афроамериканке пришлось преодолеть в этом расистском обществе. Эх, если бы, думаю я. Думаю о том, что было бы, имей я возможность любоваться собой в зеркале в любой момент, насколько уверенным в себе стал бы во время социальных взаимодействий. Как бы мне улыбалась девушка из «Слэмми», дала бы сотни бумажных полотенец бесплатно, потому что я ее сестра. Возможно, мы бы даже переспали. Я чувствую набухание в штанах. Меня возбудила мысль о превращении в черную женщину и интрижке с сердитой девушкой из «Слэмми». Я замечаю настоящего себя в зеркале заднего вида: старый, лысый, тощий, длинная несуразная серая борода, очки, крючковатый нос, еврейская внешность. Похоть испаряется, оставляя меня подавленным и одиноким.