Ради братий своих… (Иван Федоров) - Овсянников Юрий Максимилианович. Страница 3
Федоров даже остановился от такой неожиданности. Нет, не мог Макарий знать о его затаенной мечте. Никому слова не говорил Иван. Значит, и митрополит тоже думает о печатных книгах, о русской печатне. Получается, что мыслят они об одном…
Федоров торопливо зашагал к деревне, будто именно там, на взгорке, в одной из этих потемневших изб под соломенной крышей должна была решиться сегодня, сейчас, его судьба.
Нет, не так прост, как говорят в народе, митрополит Макарий. Простой человек не принял бы на свои плечи великий труд собрать и объединить сотни излюбленных на Руси жизнеописаний святых и героев в единую огромную книгу «Великую Минею», не взял бы на себя составление Степенной книги — истории Российского государства. Макарий прекрасно понимает, что Москве и всей Руси необходима своя типография, и ждет помощи от Федорова.
Заночевал Иван в курной избе рядом с кузней. В горнице было смрадно и душно. На печи сладко посапывали ребятишки — мал мала меньше. В углу, сбившись в клубок, лежали ягнята.
Не в силах уснуть, Федоров вышел во двор. Вокруг стояла непроглядная тьма и давящая тишь. Тихий страх одиночества незаметно вполз к нему в душу, и Федоров вдруг представил себе старого, усталого монаха, заточенного в каменный мешок тверского монастыря. Каков он, этот человек, приехавший три с лишним десятилетия назад в Россию из Греции? Как выдержал он двадцать пять лет молчания и одиночества в тесной, полутемной келье?..
Когда Иван Федоров робко переступил порог кельи, узник что-то сосредоточенно писал при свете чахлой лампадки и, лишь поставив точку, повернулся к вошедшему. Федоров увидел перед собой коренастого человека с копной густых волос, длинными усами и большой скругленной бородой цвета перца с солью. На бледном лице сверкали быстрые черные глазки и выделялся большой нерусский нос с горбинкой.
Так вот он каков, знаменитый философ! Восемь лет он был любимцем покойного государя Василия III. Восемь лет переводил он для Руси книги с греческого, а в 1525 году собор епископов в Москве обвинил его в ереси и сослал в самый строгий монастырь.
— От митрополита? От самого Макария? — старец не давал Федорову ответить. То ли устал от многолетнего молчания, то ли разволновался в надежде обрести долгожданную свободу. — Макарий сам великий книголюб и бессребреник… Нет на свете ничего страшнее сребролюбцев и лихоимцев. Такие людишки за богатство все готовы продать: и душу, и совесть, и мать родную…
Узник приподнялся на цыпочки, чтобы дотянуться до Иванова уха, и заговорил свистящим шепотом:
— До чего дошло, должности церковные не по уму дают, а тому, кто больше заплатит. За осуждение священнослужителей, бога забывших, а свою мошну набивших, был я ввергнут в узилище… А почему суд неправедный и хищный был сотворен? Да потому, что истину утратили. Забыли наставления древних. Книг не читали и не читают. А уж если читают, то переписанные с ошибками и словами путаными.
От свистящего шепота заломило у Ивана в ухе. Он бережно взял старца под локотки и усадил на скамью.
— Отец Максим, не за того ты меня принимаешь. Я ведь человек небольшой. Всего-навсего привез грамотку игумену, да еще разрешил мне сам Макарий побеседовать с тобой, философом…
— Нет, нет. Ты меня не обманешь, — вновь перебил его Максим. — Хоть и говоришь ты, что маленький, а я чую, что неспроста приехал. Близка, близка моя свобода! При беде других людишек присылают — звероподобных. Ты уж мне, старику, поверь…
Голос узника стал громче, речь тверже. Может, забыв о всех своих горестях, вообразил он себя молодым на кафедре знаменитого университета Болоньи, где когда-то сам учился:
— Коли желаешь преуспеть в истинном понимании происходящего, читай книги. В них и только в них вся мудрость человеческая…
— О книгах и думал с тобой побеседовать. Многие годы мечтал об этом. Все надеялся, что увижу тебя и спрошу о книгах печатных, о городе Венеции, о знаменитом Альде Мануции…
— О, Мануччи!.. Великий человек. Я работал у него — он был мне другом. Только давно, ох как давно это было. Сколько ж прошло? Почти пять десятилетий… Тогда в Венеции было множество типографий, но лучшая была у Мануччи. А какие у него были печатные станы — штампы! А шрифты… Он сам создал новые, специально для своих книг… Смотри, сын мой…
Максим Грек схватил лист бумаги и стал рисовать, чертить, надписывая латинские названия и тут же переводя их на русский.
До поздней ночи не покидал Федоров тесной кельи узника. Он задавал узнику все новые и новые вопросы, запоминая каждое его слово. Только когда заметил, что старец сильно устал, заговорил шепотом и повторяется, понял, что настала пора расставаться.
— Попрощаемся, отец Максим. Может, даст бог, свидимся. Прими мою сердечную благодарность за науку…
— Свидимся. Надо еще свидеться. А это вот на память тебе сказание об Альде Мануччи. Хоть и писано оно мною для князя Василия Тучкова, человека мудрого и книголюба великого, но вижу, что и ты, Иван, его достоин будешь…
— Спасибо тебе за дар бесценный… — Федоров благоговейно поцеловал ссохшуюся руку старца.
Обратный путь показался Федорову короче и легче. Правду говорят — конь в конюшню быстрее бежит… Время от времени щупал Иван за пазухой: на месте ли подарок Максима Грека — листки с рисунками и заветная рукопись. Убедившись в их сохранности, опять отдавался своим радостным и тревожным думам.
Жданный час
раннего утра 29 октября 1552 года вся Москва спешила к дороге, что тянулась от Сретенских ворот к речке Копытовке в Ростокине. Крики продавцов сбитня и пирогов с требухой, всхлипы обкраденных бойкими воришками, галдеж многочисленной детворы, разговоры взрослых — все сливалось в единый мощный гул.Но вот над ярославской дорогой поднялись стаи вспугнутых грачей и ворон. Поднялись, закружились в суматошном хороводе и медленно поплыли прямо над дорогой к Москве. И тотчас же вся толпа точно выдохнула разом: «Е-дут!»
Перекрывая гул толпы и птичий грай, донеслись звуки литавр, дудок и бубнов. Еще минута, и к ним добавился тяжелый топот и храп разгоряченных коней. Нескончаемая вереница всадников медленно вползала в подмосковный посад.
Проглянувшее сквозь тучи солнце вспыхнуло тысячью бликов на шитых золотом знаменах, на пластинах доспехов, островерхих шлемах, на цветных камнях, украшавших конскую сбрую и рукояти мечей. Еще пронзительнее взвыли дудки, но их заглушил радостный крик собравшейся толпы. Счастливые и возбужденные, встречали москвичи свое войско, одержавшее славную победу над последними татарами — казанскими.
Впереди на арабском белом скакуне — сам молодой царь Иван Васильевич с непокрытой головой. Толпа, тесня стрельцов, бежала за ним следом. Все тонуло в едином заглушающем кличе: «Многая лета! Многая лета победителям Казани!»
В Сретенском монастыре ударили в колокола. Вслед зазвучали колокола других монастырей и церквей, и густой медный перезвон поплыл над городом. На дороге у монастырских ворот засновали, засуетились дюжие стрельцы, расталкивая толпу, и на освободившемся пространстве неторопливо устанавливались по чину и возрасту старейшие бояре и духовенство во главе с митрополитом.
Царь с войском приближался все ближе. Вот уже видно его радостное, улыбающееся лицо. Различим узор на царских доспехах. Толпа бояр грузно зашевелилась. Митрополит двинулся царю навстречу.
Повинуясь всаднику, замер белый скакун. Легко соскочив, Иван Васильевич быстро зашагал к митрополиту. Еще громче раздалось вокруг: «Многая лета! Многая лета!» Вдруг разом все стихло, и лишь последние удары колоколов далеких церквей одиноко прозвучали в наступившей тишине. Раздался молодой, звонкий голос царя:
— Дед мой, отец и мы посылали воевод на последний оплот врагов наших — царство Казанское. Но не было успеха. Наконец я сам выступил в поле… И бог услышал нас. Мужеством князя Владимира Андреевича, наших бояр и воевод и всего нашего воинства Казань, сей град многолюдный, пала перед нами. Воеводы московские управляют теперь землями казанскими…