Могила воина - Алданов Марк Александрович. Страница 6
Другое сообщение, тоже отложенное для работы мастером-месяцем, исходило от рядового агента, освещавшего организацию изнутри. «Романтиков я знаю хорошо», – писал fiduciario, – «эта организация ставит себе целью разрушение нашей литературы, нашей культуры, нашей страны. Ее бесспорный вождь – лорд Байрон. Вы ошибаетесь, полагая, что он занят только обманыванием Гвиччиоли. [5] Он отличается чрезвычайным сладострастием и безнравственностью, часто меняет предмет своих воздыханий и приносит очередную жертву на алтарь своего гордого презрения. Однако, в политике он не так непостоянен: тут он англичанин в полном смысле слова. Байрон вроде сумасшедшего, он хочет разрушить все, что ему не принадлежит, хочет подорвать наши стремления к национальной независимости («что за вздор» – подумал мастер-месяц), вызвать у нас разорение и кровопролитие, дабы, в конце концов, поделить тлеющие развалины между деморализованными заговорщиками»… – «Ну, тут этот болван заврался», – сказал себе весело мастер-месяц. Он был очень доволен. Решил завтра встать пораньше и тотчас приняться за работу.
VI
День виконта Кэстльри был рассчитан не только по часам, но почти по минутам. В это утро министр проснулся ровно в шесть; его никто не будил, он всегда просыпался тогда, когда себе это предписывал с вечера. Он открыл глаза с чувством тоски и испуга, сел на постели, низко опустив голову, и встряхнулся: ничего дурного как будто не случилось.
Спальня его и туалетная комната были обставлены Шератоновской мебелью стиля Harlequin. Все было с выдумкой, стол заключал в себе умывальник, зеркала представляли собой двери, за видимостью шкапа скрывалась каморка, предназначенная для бритья. Виконт Кэстльри брился всегда сам и притом необыкновенно хорошо. Его бритвы были отточены до пределов возможного; он себя не поцарапал, лучше не мог бы побрить самый искусный парикмахер; щеки, подбородок, шея были гладки как мрамор: ни единого волоса. Укладывая бритвы, лорд Кэстльри с удивлением заметил, что в ящике нет малого ножа. Этот малый нож, собственно, не был нужен ни для бритья и ни для чего вообще; однако, его исчезновение вызвало неприятное чувство у министра. «Вероятно, остался в Крэе», – с неудовольствием подумал он.
На туалет по расписанию отводилось сорок минут. Без двадцати семь виконт Кэстльри вышел, одетый превосходно, хоть без щегольства, в застегнутом кафтане, при галстуке, – никаких халатов для работы он не признавал. Зеркало отразило его огромную стройную фигуру. Ему было пятьдесят лет, – он родился в один год с Наполеоном и видел в этом нечто вроде великого предзнаменования. Он не потолстел и не обрюзг с годами, был еще очень красив, и на больших приемах, на международных конференциях англичане с удовлетворением поглядывали на человека, представлявшего их страну: виконт Кэстльри выигрывал по внешности от сравнения с большинством иностранных дипломатов. Он был необыкновенно dignified.
После очень легкого завтрака, ровно в семь часов, министр иностранных дел вошел в свой громадный кабинет, великолепно обставленный мебелью готического периода Чиппендаля, но тоже с хитрыми арлекинными произведениями: так, у камина стоял отапливающийся диван, одно из лучших Шератоновских созданий. На стене висел огромный портрет короля Георга III. Были и портреты других европейских монархов, подаренные ими министру с собственноручными лестными, почти дружественными, надписями. На столах, полочках, в шкафчиках стояли другие их подарки, разные вазы и произведения искусства. Одна из стен была выстлана книгами в великолепных кожаных переплетах с гербом дома Лондондерри. Книги, как и вазы, предназначались лишь для украшения комнаты: лорд Кэстльри почти ничего не читал, да и не мог читать, так как был целый день занят. Только по воскресеньям в своем имении Крэй-фарм, в свободное от охоты время, он имел возможность немного освежать в памяти запас цитат из латинских классиков, бывший ему необходимым для парламентской работы. Картин в кабинете не было. Но почему-то, в отступление от общего стиля комнаты, на стене, над отапливающимся диваном висела в дорогой рамке голова гнедой лошади, нисколько не замечательная по работе, написанная с натуры в Крэй-фарме малоизвестным художником.
В камине уже был зажжен огонь. На письменном столе горели четыре свечи. В работе при свечах в ранний утренний час было нечто приятно бодрящее, напоминавшее министру детство, Армагскую школу, где он учился. Под столом на мягком ковре лежала приготовленная лакеем грелка. Лорд Кэстльри страдал подагрой, что подавало друзьям вечный повод для шуток: он не признавал крепких напитков, почти не пил вина и был весьма умерен в еде, – друзья, потреблявшее в больших количествах виски, шампанское, коньяк и все же подагрой не болевшие, говорили, что, видно, нет на земле справедливости.
Министр иностранных дел по утрам работал без секретарей, – как одевался без помощи камердинера: по своей деликатности, не хотел заставлять подчиненных вставать в столь ранний час. Да секретари ему, собственно, не были нужны. Он знал все дела превосходно, и находились они у него в образцовом порядке. На столе уже лежал запечатанный пакет с ночными депешами, присланный в седьмом часу из министерства. Сбоку стояла частная шкатулка министра, большая, железная, инкрустированная золотом, тоже украшенная гербом их рода, истинное чудо искусства и техники. Над ней, по особому заказу, с год трудились лучшие мастера Англии. Открыть ее можно было только зная секретный шифр; после того, как первая крышка поднималась, появлялись еще крышки, отделения, были двойные стены, двойное дно, все со сложнейшими приспособлениями, известными только самому лорду Кэстльри. Эта драгоценная шкатулка предназначалась для хранения важнейших бумаг, вынимавшихся ненадолго из стальных шкапов министерства, или же копий, которые он заказывал лично для себя. В самом секретном отделении лежали его собственные записи, обычно по делам долговременного значения, касавшиеся вековой политики Англии и имевшие большую историческую важность.
Виконт Кэстльри распечатал пакет и стал читать депеши одну за другой. Каждая депеша укрепляла в нем уверенность в правильности его политики. Он не мог бы допустить и мысли, что послы и дипломатические агенты хоть отчасти, сознательно или безсознательно, подделываются под его взгляды и подбирают для него соответственные сведения. Будучи английским джентльменом, министр не считал других английских джентльменов способными на подлаживание и угодничество.
Все его предположения оправдывались. Тем не менее у него росло тоскливо-беспокойное чувство, с которым он проснулся в это утро и с которым просыпался в последнее время все чаще. Положение в мире было очень, очень тревожно. Везде ежеминутно могли вспыхнуть восстания, любой инцидент мог вовлечь Англию в новую войну. Эта мысль была кошмаром лорда Кэстльри.
Особенно серьезно было положение в разных землях Турции. Резидент в Янине сообщал, что Али-паша изжарил на медленном огне пятнадцать человек. Сведения о зверствах разных пашей были и в других депешах. Министр морщился с гадливостью, читая эти сообщения. Враги обвиняли его в сухости, черствости, даже в жестокости. Это обвинение было неверно. Зверства, о которых он читал были ему чрезвычайно противны. Но он твердо знал, что ничего тут поделать невозможно, что нельзя руководиться в политике чувствами, хотя бы самыми лучшими. Турция все же представляла собой порядок, – а самый жестокий порядок всегда лучше беспорядка. Обобщать ничего не следует, на одного свирепого пашу приходится десять не-свирепых, и все они вместе так или иначе выражают государственное начало. Время, конечно, сделает свое дело. К тому же, с Яниной англичане вели выгодную торговлю, за товары Али-паша платил исправно и, по словам резидента, был настроен вполне благожелательно к Англии.
Министр иностранных дел с раздражением подумал, что многие британские политические деятели, в том числе и сам Каннинг, были бы не прочь втравить Англию в войну с Турцией. «Пока я у власти, этого во всяком случае не произойдет!» – твердо сказал себе он и решил при случае напомнить врагам в палате выражение своего друга, герцога Веллингтона: «Nothing is more tragical than a victory, except a defeat». [6]
5
В подлиннике донесения: «а fare le corne a Guiccioli».
6
Еcли не считать поражения, то нет ничего более трагического, чем победа.