Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража - Нилин Павел Филиппович. Страница 26
Борис Сумской говорил медленно и тихо, уверенный, что его все равно будут слушать и никто не перебьет. Он говорил о том, что бюро укома комсомола поступило совершенно правильно и своевременно, исключив Егорова из рядов РКСМ. Надо, чтобы и другим было неповадно…
— Да в чем дело? — вдруг закричал Васька Царицын. — Ты сначала объясни, в чем дело!
Зуриков, сидевший за длинным столом президиума, позвонил в колокольчик, призывая Царицына к порядку.
А Борис Сумской наклонил голову и удивленно посмотрел в зал поверх своих докторских очков.
— Я говорю, вы неправильно ведете собрание, — привстал на своем месте в зале Царицын. — Если есть какое-то дело Егорова, то пусть бюро с самого начала доложит собранию. А то я слышу, тут уже какие-то выводы делаются. Это неправильно…
— Понятно, — кивнул головой Сумской. — Значит, здесь, на собрании, имеются элементы, желающие выгородить Егорова. Понятно. Но я должен предупредить, что это не выйдет. Не выйдет!
— Это, имейте в виду, замечательный полемист, — кивнул на Сумского Узелков, уже накинувший на плечи пальто и опять усевшийся с нами рядом. — С ним лучше не связываться. Судьба Егорова, к сожалению, уже решена.
В зале начался шум. Царицына поддержали еще три комсомольца. И Зуриков, пошептавшись с членами президиума, наконец, признал, что собрание ведется неправильно, не по уставу.
Зуриков сам стал докладывать о деле Егорова.
— А где Егоров? — опять закричал Царицын.
— Егоров, ты здесь? — посмотрел в зал Зуриков.
— Я здесь, — откликнулся из задних рядов еле слышный голос.
— Пусть он выйдет, — предложил Царицын. — Пусть он сам расскажет, как это было.
И тут все увидели высокого застенчивого паренька в черном кургузом пиджачке. Он медленно шел к столу президиума.
— Да мы же его знаем! — сказал мне Венька. — Это же Егоров, кажется, Саша, с маслозавода имени Марата.
— Ну да, — подтвердил я. — Он провожал нас на крышу, приносил лестницу.
И еще мы вспомнили, что этот Егоров приносил к нам в угрозыск сумку с патронами, которую бросили бандиты, когда грабили маслозавод. Это было в прошлом году, летом.
А теперь сам Егоров завяз вон в какой-то истории и моргает перед собранием красными глазами. Что он, плакал, что ли? Почему у него глаза такие красные?
— Я жил у дяди на квартире, — рассказывал он, готовый и сейчас заплакать. — Это родной брат моей матери. Он выписал меня сюда, потому что я был безработный. Он очень хороший человек, но он женился во второй раз, а жена у него хотя и молодая, но очень отсталая в смысле религии…
— И ты, значит, с дядей пошел у нее на поводу? — спросил Царицын.
— Выходит, что так, — согласился Егоров. — Но в церковь я, даю честное комсомольское, не ходил…
— А это что? — показал бумагу Зуриков. И объяснил собранию: — Это заявление церковного старосты Лукьянова о том, что комсомолец Егоров, теперь бывший комсомолец, участвовал в церкви в церковном обряде крещения ребенка — дочери своего дяди, некоего гражданина Кугичева И. Г.
— Это вранье! — отмахнулся Егоров. — Вот ей-богу, это вранье. В церкви я не был. А церковный староста сердит на меня, что мы под рождество проводили агитацию против религии у нас на маслозаводе. И еще перед церковью спели песню «Долой, долой монахов, долой, долой попов…»
— Значит, ты проводил агитацию против религии, а потом сам же участвовал в крестинах? — опять вскочил со своего места Царицын. — И самогонку пил?
— Нет, самогонку не пил, — помотал головой Егоров. Потом, помолчав, будто вспомнив, добавил: — Настойку, правда, пил. Два стакана выпил…
Все засмеялись.
— А настойка на чем была настояна? — зло спросил вечно угрюмый Иосиф Голубчик. — На керосине?
— Нет, тоже на самогонке, — признался Егоров. — Но она сладкая — на облепихе…
И повесил голову, должно быть сам догадавшись, что получилось глупо.
— Жалко парня! — сказал я Веньке, показав на Егорова. — Теперь уж он не выкарабкается из этого дела. Каюк! И зачем он признался, что пил настойку? Даже два стакана…
— Очень хорошо, что признался, — одобрил Венька, вглядываясь в Егорова. — Честный парень. А что же он будет врать?
— Я не мог не пойти на крестины, — лепетал Егоров. И зачем-то торопливо застегивал свой кургузый черный пиджачок, будто собираясь сию же минуту уйти отсюда. — Дядя бы обиделся. Я живу у дяди на квартире. Он устроил меня на работу. Выписал сюда. И это родной мой дядя. По моей матери он мне родной…
— Это не оправдание! — крикнул Царицын и взял слово в прениях.
Он предлагал подтвердить решение бюро укома:
— Нам двоедушных в комсомоле не надо, которые живут и нашим и вашим…
Царицын сказал те же самые слова, какие говорил Венька Малышев, когда мы сидели в буфете.
Потом почти так же выступал Иосиф Голубчик. Только Голубчик больше злился, сразу назвал Егорова хвостистом и слюнтяем:
— И еще слезы тут льет, ренегат!..
— Вот это наиболее точное определение, — указал мне на Голубчика Узелков. — Егоров — именно ренегат. Я лично только так бы это квалифицировал…
Ренегатами тогда называли европейских социалистов, заискивавших перед буржуазией.
Егоров подтянул к запястью короткий не по плечу рукав и рукавом вытер лицо.
— Мне особенно противны эти лицемерные слезы, — скривился в его сторону Голубчик. — Не разжалобишь. Мы боевые комсомольцы. Мы слезам не верим…
При этих словах Венька Малышев поднял руку, попросил слова и, скинув на стул телогрейку, пошел к столу президиума быстрой походкой, высокий, плечистый, оправляя на ходу под ремнем суконную серую гимнастерку.
— А я верю слезам! — сердито посмотрел он на Голубчика. — И я бы, наверно, сам заплакал, если б меня исключили из комсомола. Это не шуточное дело. И нечего тут подхахакивать и подхихикивать, как вот делает товарищ Сумской. Я даже удивляюсь, что такой человек подхихикивает. Чего ты тут увидел забавное?
Узелков даже ахнул, сидя рядом со мной:
— Ну, это Малышев лишнее на себя берет. Борис Сумской — это ему все-таки не Васька Царицын. Это работник губернского масштаба…
А Венька Малышев продолжал:
— Я еще не вижу в этом деле полного состава преступления. Если начать расследовать это дело по-настоящему…
— Здесь не уголовный розыск, — громко произнес Сумской.
И в зале кое-кто засмеялся.
Этот смех сбил Веньку.
— Я, конечно, не оратор, — как бы извинился он после долгой паузы. — Но я считаю, что говорить про Егорова «бывший комсомолец» еще рано. Еще надо это дело все-таки… доследовать… Вот именно — доследовать. Подозрительно мне, что тут некоторые готовы верить церковному старосте и не верить комсомольцу Егорову. С каких это пор церковные старосты стали заботиться о чистоте рядов комсомола? Я не буду голосовать за исключение товарища Егорова, я подчеркиваю — товарища, пока не увижу убедительных улик, что ли…
— Может, тебе представить еще вещественные доказательства? — усмехнулся Сумской.
— Да, мне нужны доказательства, — подтвердил Венька. — И всем, я думаю, нужны. Не только мне. Вот на этом я настаиваю очень твердо. И уверен, что вы, ребята, меня поддержите, потому что, я считаю, комсомольская организация должна не только наказывать, но и защищать комсомольца, когда на него возводят какую-то… ерунду или что-нибудь вроде этого. Я так считаю…
В зале было уже темно. А когда в президиуме зажгли большую керосиновую лампу, в зале, особенно в последних рядах, стало еще темнее. Поэтому мы не сразу рассмотрели девушку, взявшую слово после Малышева. И только когда она заговорила, мы узнали Юлю Мальцеву.
— Я вполне согласна с этим товарищем, который только что выступал, — подняла она голову и поправила гребенку в пышных волосах. — Я не знаю его фамилии, но я с ним вполне согласна. Он ставит вопрос совершенно правильно — по-комсомольски…
Веньке, вернувшемуся на свое место рядом со мной, вдруг стало душно. Он расстегнул ворот гимнастерки.
Лампа, стоявшая на столе президиума, хорошо освещала Юлю. Видно было даже, как шевелится у нее на груди белый лебедь, вышитый на мохнатом свитере.