Самоубийство - Алданов Марк Александрович. Страница 27
— Ни на что, — подумав, ответила Люда с досадой. — У вас на шкапу Пушкин и Чайковский. Я очень люблю их сочетание. «Евгений Онегин» моя любимая опера.
— Хоть тут мы с вами вполне сходимся.
— Не удивляйтесь, в искусстве я люблю не только революционное.
— И слава Богу!
— А вы играете на рояле?
— В молодости учился.
— «В молодости»! Значит, теперь вы «стары»?
— Мне тридцать три года, Людмила Ивановна. Всё главное уже позади. На что новое может надеяться тридцатитрехлетний человек? Ведь это уже почти старость, а? Играть же я перестал, когда впервые услышал Падеревского. Сделалось совестно, что я смею играть на рояле. Тогда начал интересоваться живописью.
— Почему кстати у вас эта вещь над диваном в двух экземплярах?
— Это мой трюк! — сказал Тонышев. — Та, что слева, это моей работы: подделка под сангину восемнадцатого века. А рядом оригинал. Не удивляйтесь, подделывать не трудно. Я нашел в лавке старьевщика очень старую бумагу, подверг ее действию дыма, чуть обжег где-то концы, намалевал и ввожу в заблуждение знакомых. Кажется, похоже?
— Очень похоже! Так вы умеете и «малевать»? Вы, я вижу, эстет?
— Знаю, что так называются не одаренные творческими способностями люди и что быть «эстетом» очень гадко.
— Я этого и в мыслях не имела!
— Будто?.. В эту трущобу ехать еще рановато. Посидим немного у меня. Я вас ничем не угощаю?
— Помилуйте, после такого обеда!
«Никаких мопассановских намерений у него, очевидно, и не было. Просто хотел мне показать свои сокровища. Ну, и слава Богу! Да я, конечно, и не допустила бы», — подумала Люда.
Она действительно никогда никаких похождений не имела, и порою сама этому удивлялась: «Всё-таки несколько „страстных слов“ мог бы из себя выдавить. Джамбул был предприимчивее, хотя и с ним не было ничего. Там просто помешал Съезд! Очень он добивался, но уехал из Лондона без большого сожаленья. Правда, на прощанье поцеловались. Он сказал, как будто даже с угрозой: „Мы скоро встретимся“, но, должно быть, думал: „Не хочешь — не надо, найду другую“. Где же мы встретимся? „Писал он из Женевы довольно мило“, — вспоминала Люда с улыбкой. Думала о Джамбуле и поддерживала разговор с Тонышевым. „Этот царский дипломат по своему тоже мил, но он чужого мира, и какое же сравнение с Джамбулом“!
— …А вы скоро переезжаете в Вену?
— Сначала должен еще съездить в Россию. Побываю на Певческом мосту, увижу начальство, сослуживцев. Надо людей посмотреть…
— И себя показать? — спросила Люда. «На Певческом мосту»! Конечно, чужой мир»!
— И себя показать, совершенно верно.
— Вы в Москве не будете?
— Только несколько дней, проездом в имение. Я в Москве почти не имею знакомых. А вы в России будете скоро?
— Очень скоро! В Москве остановлюсь у родных, у Ласточкиных, — ответила Люда, не уточняя «родства». — Может быть слышали? Дмитрий Анатольевич Ласточкин? Его в Москве все знают. У них музыкальный салон, они очень гостеприимны, тотчас вас, конечно, позовут, послушаете хорошую музыку.
— Я был бы чрезвычайно рад.
— Позвоните с утра, я буду вас ждать. Номер найдете в телефонной книге. Они будут вам очень рады… А всё-таки не пора ли нам ехать в этот ваш Bal d'Octobre? Почему оно так называется?
— Не знаю, в самом деле странное название. В нем есть что-то зловещее. — Тонышев посмотрел на часы. — Да, теперь уже можно. Я сейчас надену более подходящую шляпу, — сказал он, вышел и тотчас вернулся в другом пальто, впрочем тоже элегантном, держа в руке мягкую шляпу и другую палку.
— Это палка с лезвием внутри, но вы не беспокойтесь. Апаши там театральные… Едем.
У Люды екнуло сердце, когда она увидела полицейского в тускло освещенной комнатке около входной двери, над которой снаружи красными буквами горело одно слово «Бал». Из залы доносились звуки вальса, смех, гул. Полицейский хмуро оглядел новых посетителей. Они явно принадлежали к знакомой и малопонятной ему породе искателей сильных ощущений. Он буркнул, что палки надо оставлять в раздевальной. Тонышев поспешно отдал палку сидевшей в каморке мрачной старухе.
— Еще не составили бы протокола за незаконное ношение оружия, — сказал он Люде. Видел, что она взволнована, и пожалел, что привез ее в такое место.
В зале со сводчатым низким потолком было накурено и очень душно. Почти все грязные, непокрытые скатертями деревянные столики были заняты плохо одетыми, полупьяными людьми. За одним из столиков с тремя пустыми бутылками два человека спали, опустив головы в каскетках на скрещенные на столике руки. Спавший около них бульдог залаял было на вошедших, но раздумал и снова положил голову на лапы. В средине зала в небольшом круге танцевала одна пара: молоденькая, миловидная, пьяная женщина и мужчина в блузе, с папиросой в зубах. «Апаш! Куда мы попали! Хорошо, что там ажан!.. Все женщины без шляп!» — еле дыша, подумала Люда. Впрочем, у стены сидела компания туристов, в ней дамы были в шляпах. Рядом с ними был свободный столик. Тонышев и Люда направились к нему. Публика их провожала насмешливыми взглядами. Кто-то зафыркал, кто-то зааплодировал, всё же большого интереса они не вызвали. Тонышев заказал абсент подошедшему к ним сонному человеку, тоже очень похожему на апаша.
— Вот это и есть «ночной Париж», — сказал негромко Тонышев Люде. Видел, что она очень взволнована. — Вы удовлетворены?
— Удовлетворена.
— Будьте спокойны, с нами ничего случиться не может.
— Я совершенно спокойна!.. Так это и есть апаши?
— Во всяком случае подонки общества. Тут и ночлежка. Кажется, двадцать сантимов за ночь, а с женщиной за франк. Я по крайней мере сам видел такую надпись на домах страшной средневековой рю де Вениз.
— Не может быть!
— Забавно, что здесь играют сантиментальный вальс из «Фауста». Знаете ли вы, что в двух шагах от этой трущобы в Сэнт-Этьен-дю-Мон похоронены Паскаль и Расин. В этом есть некоторый символизм, правда? Вершины и низы рядом. Так, у подножья Синая ведется теперь торговля опиумом и гашишем.
Люда с жадным любопытством смотрела на всё в зале. Танцевавшая женщина вдруг вскрикнула, грубо выругалась и ударила по руке своего партнера. Он обжег ее лицо папиросой. Все засмеялись, смех перешел в хохот, бульдог опять залаял. Еще две пары пошли танцевать.
— Вы не жалеете, что пришли?
— Не жалею. Надо увидеть и это.
— Пожалуй, хотя особенной необходимости я в этом не вижу.
Лакей налил им абсента.
— Два франка. Деньги вперед, — сказал он умышленно грубым тоном. Знал, что и это производит впечатление на посетителей трущоб: «чем грубее с этими болванами говорить, тем больше они оставляют на чай».
— Эти страшные социальные контрасты! После того ресторана и вашей музейной квартиры этот притон «с женщиной за франк»! — сказала Люда. Ей было очень не по себе и не хотелось начинать в притоне умный разговор, но нельзя было и молчать. Она залпом выпила абсент. — Вот с такими явленьями мы и боремся.
— Кто мы?
— Социалисты. Я социаль-демократка.
— Я не знал, что вы боретесь с этим. Что же вы можете тут сделать?
— Создать такие общественные условия, при которых никому не надо будет продаваться.
— Я с этим совершенно согласен, — сказал Тонышев. «Уж очень obvious то, что она говорит. Мы с ней и люди разных миров», — подумал он. — То есть, согласен с этой общей целью. Но это, по моему, дело медленного совершенствования нравов. Тут религия гораздо важнее, чем самые лучшие партии.
— Какая уж религия! Я атеистка.
Он вздохнул.
— Боюсь тогда, что вы будете несчастны, как три четверти нашей левой интеллигенции. Последствие атеизма: человек не может быть счастлив.
— Это в политике можно и нужно думать о последствиях, а в философии, в религии они ни при чем.
Он тоже подумал, что глупо и даже неприлично говорить в притоне о Боге. «Trиs russe!» — сказал себе он и хотел свести разговор к шутке:
— Вот вы социаль-демократка, но признайтесь, вы рады, что внизу сидит полицейский… Не гневайтесь. Мне так хотелось бы, чтобы вы были счастливы, Людмила Ивановна… Как кстати ваше уменьшительное имя?