Самоубийство - Алданов Марк Александрович. Страница 46
— Да, удивительно! — прошептала Люда.
— «Точно два света встретились в его сердце, солнце сверкнуло навстречу звезде. Любовь — первое произнесенное Богом слово, первая осенившая Его мысль. Он произнес „Да будет свет!“ — и явилась любовь. И всё, что сотворил Он, было так прекрасно, и ничего не пожелал Он переделать. И стала любовь владычицей мира. Но все пути ее покрыты цветами и кровью. Цветами и кровью.
— Удивительно!
Он выпил еще бокал шампанского и тем же волнующим голосом, почти не изменив декламационной интонации, заговорил о своей любви к ней. Его лицо еще побледнело. Люда слушала его с упоением. «Что ему ответить?.. Да, у человека только одна жизнь… Я ведь и не жила!.. Я слишком много пью»…
Еще слабо попыталась обратить всё в шутку:
— Уточним, как на партийном съезде. Вы следовательно предлагаете мне «вечные нерушимые узы»? Проще говоря, предлагаете мне уйти к вам от Рейхеля?
— Не предлагаю, а молю вас об этом! Вы никогда его не любили!
— Откуда вам сие известно? — «О вечных нерушимых узах» промолчал, — подумала она.
— Бросьте шутить! — сказал он с угрозой в голосе.
— Да это вы вечно шутите…
— Бросьте шутить, говорю вам! Вы не можете любить такого человека, как он! И я им не интересуюсь!
— Но я им интересуюсь… Что я ему сказала бы?
— Что хотите. Правду, — ответил он и обнял ее.
Они вышли из ресторана поздно ночью. У входа стоял лихач.
— Эх, хороша лошадь! Орловский великан! Гнедой, моя любимая масть! — сказал с восхищением Джамбул. Люда взглянула на него с укором. «Кажется, сейчас опять заплачу»…
К удивлению извозчика, они всю дорогу молчали. У «Палэ Рояля» Джамбул поцеловал ей руку. Люда страстно его обняла.
— Я завтра, милая, позвоню тебе по телефону. В котором часу его не будет дома?
Она ничего не ответила.
Рейхель еще не спал. Читал, лежа в кровати. Зубы болели всё сильнее. Нерв в дупле умерщвлялся медленно. Злоба у него всё росла.
— Здравствуй, Аркаша. Я тебя разбудила? Пожалуйста, извини меня, — сказала она смущенно и подумала: «Теперь глупо называть его „Аркашей“ и еще глупее просить извинения в том, что разбудила».
Он что-то буркнул и отвернулся. На кровати Люды проснулась кошка и радостно соскочила.
Люда умылась по возможности бесшумно и легла. Пусси, совершенно удовлетворенный, устроился у ее плеча. Рейхель продолжал молчать. Она хотела начать разговор и решила, что лучше отложить до утра. Хотела еще подумать, но чувствовала, что и думать не может.
— Потушить? — робко спросила она.
Он быстро приподнялся, приложив руку к щеке.
— Где ты была?
— На редакционном заседании нашей газеты… Там встретила Джамбула…
— Какого Джамбула?
— Это тот революционер, с которым я тебя как-то познакомила на Лионском вокзале.
— Редакционное заседание кончилось в два часа ночи?
— Нет, оно кончилось раньше. Потом я с Джамбулом ужинала в ресторане.
— Вдвоем?
— Да, вдвоем.
— Если он посмеет опять тебя звать, то я вышвырну его вон! — закричал Рейхель. Ей стало смешно, что он «вышвырнет» Джамбула.
— Поговорим спокойно, — сказала она, стараясь осторожно отделаться от Пусси. — Я давно хотела тебе сказать и то же самое верно ты хотел сказать мне. Нам обоим с некоторых пор ясно, что мы больше жить вместе не можем. Я предлагаю тебе сделать вывод. Пожили и будет. Расстанемся друзьями. Для чего тебе жить с дурой?.. А может быть, ты и прав, — искренно сказала Люда, — я, если и не дура, то сумасшедшая!
Он хотел ответить грубостью, но не ответил. «Ведь в самом деле она предлагает то, чего я хотел, о чем только что думал».
Ничего больше не сказал и потушил лампу. «Вот всё и кончилось очень просто. Завтра же куда-нибудь перееду. К нему и перееду», — думала она с восторгом.
Вернувшись домой, Джамбул расстегнул воротник и сел в кресло. На столе стояла бутылка коньяку. Он выпил большой глоток прямо из горлышка.
«Она прелестна, но попал я в переделку! И так скоропалительно. Еще сегодня утром думал о ней как о прошлогоднем снеге»…
«Переделок», и обычно «скоропалительных», у него в жизни бывало много, и он драматически к ним не относился. «Верно, она поехала бы со мной и на Кавказ. Никогда я не введу ее в такие опасные дела. И что у нее с Кавказом общего? Об этом и речи быть не может!
Он бросил на столик рубль, загадав, выйдет ли всё хорошо с Людой. Вышло, что всё будет отлично. Счел остававшиеся у него деньги. Было всего пятьдесят семь рублей. «Не беда, пошлю отцу телеграмму. Будет старик ворчать, пусть ворчит», — думал он.
III
В начале декабря в Москве началось восстание.
Московская интеллигенция растерялась. Происходили если не бои, то что-то на бои очень похожее. На окраинах города трещали пулеметы, везде стреляли из револьверов. Улицы стали пустеть. По ним ходили, крадучись, странного вида люди, в большинстве в кожаных куртках, надолго ставших революционным мундиром. Лавки открывались на час или на два в день и ничего на дом не доставляли. Выходить из дому было опасно и всё-таки выходить приходилось. Затем и в лавках товары почти исчезли: всё было расхватано, подвозили из деревень очень мало. Несмотря на кровавые события, отсутствие еды было главным предметом телефонных разговоров, — телефон действовал. Передавались страшные слухи. Говорили, что из Петербурга на Москву двинута гвардия и что восстание очень скоро будет потоплено в крови.
Большинство москвичей в душе не знало, кому желать победы. Сочувствовать правительству люди за долгие десятилетия отвыкли, да хвалить его было не за что: из окон многие видели, как на улицах убивают людей и избивают их нагайками до полусмерти. Но и сочувствовать революционерам почти никто из интеллигенции не мог: все считали восстание бессмысленным, плохо понимали, кто собственно и по чьему решению его устроил, к чему оно должно привести и что делали бы революционеры, если б и справились с московскими властями.
Ласточкин был совершенно угнетен. От его веры в графа Витте ничего не осталось. Прежде можно было думать, что главе правительства, по принятому выражению, «вставляют палки в колеса». Теперь ясно было, что всё делается по его приказу, хотя руководит подавлением восстания адмирал Дубасов. «Но что-же всё-таки должен был делать Витте?» — с тягостным недоумением спрашивал себя Дмитрий Анатольевич.
Не могло быть и речи о том, чтобы на улицу выходила Татьяна Михайловна. Он сказал ей это так решительно, что она не спорила. В самом деле из знакомых дам ни одна на улицах не показывалась.
— Митя, но тогда и ты не выходи! Умоляю тебя!
— Посылать Федора мы имеем моральное право только в том случае, если буду выходить и я, — ответил Ласточкин.
В их районе, довольно далеком от центра, беспорядки были особенно сильны. Федор не очень желал выходить, но пример барина и очевидная необходимость на него подействовали. Они отправлялись утром вдвоем и покупали всё, что можно было достать, преимущественно консервы, сухое печенье, и тотчас возвращались домой уже на весь остаток дня. Однажды издали видели, как неслись по улице казаки с поднятыми нагайками. В них откуда-то стреляли из револьверов. Дмитрий Анатольевич вернулся сам не свой. «Это неслыханно!.. Этому имени нет!» — говорил он растерянно жене, которая тоже повторяла: «Неслыханно!» и думала, как устроить, чтобы Митя больше не выходил.
Скоро загремела и артиллерийская пальба, которой Москва не слышала с 1812-го года. Началась паника. Затем пальба затихла, перестали трещать и пулеметы. Стало известно, что Пресню, главный очаг восстания, разгромил пришедший из Петербурга Семеновский полк. А еще немного позднее телефоны разнесли весть, что восстание подавлено, что революционеры частью истреблены, а в большинстве скрылись.