Что комната говорит - Авенариус Василий Петрович. Страница 1
Василий Петрович Авенариус
ЧТО КОМНАТА ГОВОРИТ
Рассказ для детей
Дозволено цензурою. С.-Петербургъ, 24 Октября 1879.
I
Еще ночь: кругом в детской почти ничего не видать. Но Ване не спится. То на один бок повернется, то на другой, то кренделем свернется, то опять ножки от себя врозь оттолкнет. Уф, как жарко! Верно, няня вчера слишком много дров в печку положила… Он сорвал с груди одеяло и руки на подушку за голову закинул.
А все не спится! В голове точно мельница стучит, думается без конца о том, о другом. Что же это с ним? — А вот что. Ваня — мальчик вострый; все-то ему нужно знать, всех выспрашивает: и отца, и мать, и няню, и старшую сестрицу свою: «Почему это так, а не этак? Из чего это сделано, да откуда берется?» И накопилось у него теперь в голове всякой всячины столько, что места уже нет, вон выпирает, спать не дает.
Вдруг Ваня весь так и всполохнулся. Что это такое? Точно кругом какой-то шорох и стук, какие-то странные деревянные голоса… Сердце в груди у него сильно забилось. Дохнуть не смея, стал он из-за края подсматривать, подслушивать.
II
Вот так диво! Ведь это стулья, просто-таки стулья разговорились меж собой! Ножками топочат, спинками шевелят да так и тараторят…
— Позвольте, господа! Всем зараз нельзя, — перекричал тут других один стул. — Все мы один как другой: спорить, кажется, не о чем. Дайте мне, господа, за всех сказать то, что у каждого на душе!
— Говори, говори! Пусть говорит! — зашумели все стулья разом.
— Мы первую нашу молодость вспоминали, — начал стул. — Ах, да! Славное было то время, когда мы еще березками в лесу стояли. Солнце нас грело, дождик поил, птички в верхушках наших гнезда вили и песни пели. Приходили к нам погулять деревенские девушки и ребятишки за брусникой, за грибами; ходят да вдруг остановятся и всею грудью вздохнут: «Какой от берез-то этих дух чудесный!» Помните, господа, а?
— Еще бы не помнить! Как не помнить! — отвечали опять все стулья.
— Да вот же, как выросли побольше, надоело нам на одном месте стоять, ветками шевелить; захотелось куда-нибудь подальше, свет поглядеть. Точно дома не лучше, чем где на свете. И дождались! Пришли крестьяне с топорами, всех нас под корень подрубили — то-то больно было! Сучья на дрова изрубили, а толстые стволы в город к столяру отвезли. Стал нас столяр пилой пилить, топором тесать, стругом стругать; стал точить да сверлить на токарном станке, куски прилаживать да клеем склеивать, пока не смастерил стулья. Вделал потом еще каждому в середку плетенку из камыша, навел нас краской и лаком — наконец-то совсем поспели! Чистенькие, гладенькие, ножка в ножку, спинка в спинку, хваты, что солдаты; будто такими и на свет уродились. А ведь чего-чего не натерпелись! Были тоже в школе, да в какой! Зато же мы и в чести у людей: устанут — сейчас к нам, присядут, развалятся. Ура!
— Ура! — подхватили все стулья.
— Нельзя ли потише, господа? — сказал тут стоявший между стульями стол. — В чем честь-то? Что задом к вам повернутся да прямо на лицо сядут? Если кому хвалиться, так уж мне! Ко мне они садятся всегда лицом, ставят на меня все, что жаль на пол положить. А отчего? — Оттого, что я не из простой березы, как вы, а из цельного ореха; оттого, что лицо мое гладко и светло, как зеркало: столяр меня не просто лакировал, как вас, а пемзой и политурой оттирал,
полировал
. И людей-то жизнь редко когда так полирует. Мы тут двое только родные братья: я да вон шкаф платяной, — тоже из цельного ореха да весь полирован.— Ну да! — усмехнулся тот же стул. — А зачем же он спиной к стене прижался, шкаф твой? Будто мы не знаем, что спина у него не только не полирована, но даже не ореховая, а сосновая, из самой простой сосны.
Высокий, пузатый старик-шкаф до сих пор молчал. Теперь и он не стерпел насмешки забияки-стула.
— Не тебе бы, молокососу, говорить, не мне бы, старику, слушать, — проворчал он. — Разве сосна не такое же дерево, как орех или береза? Только попроще маленько. Кто же спину мою видит? Ну, вот она, по-домашнему, и одета проще. Да и важно не то, как кто одет, а что он сам есть, как держит себя. Я же самый верный друг дома: что в меня положат, то и сохраню, — ни пыли не дам тронуть, ни моли съесть, ни вору украсть.
III
На пол звякнуло что-то, и зазвучал тонкий и звонкий голосок. Это кто же? — Ваня тихонько приподнял голову, чтобы лучше разглядеть. Эге! Это ключик, которым запирают шкаф, выскочил теперь из замка.
— Как вы, деревянный народ, разважничались, — сказал ключ. — И ты, дружище шкаф, туда же! Хоть мы с тобой и давно дружны, но дружба дружбой, а служба службой. Без меня, без ключа, согласись, и ты бы мало значил: и пыль, и моль, и вор бы забрались. Я мал да удал — и не из дерева вырезан, а из железа выкован. Дерево-то и хрупко, и ломко, и горит, и гниет, а железо и тягуче, и гибко, и прочно. Нас, братьев-металлов, много — не перечесть. Золото да серебро из всех нас знатнее, но железо всего нужнее, везде пригодится.
— И мы ведь железные, и мы тоже! — крикнули сверху вбитые в стену гвозди.
— И вы, братцы, — сказал ключ. — Неказисты вы, правда: один стержень да головка. А сколько ведь на шею вам навесишь! Но почтеннее всех нас все-таки матушка-кровать: она от трудов и забот покоит. Эй, матушка! Не расскажете ли про наше железное житье-бытье?
Ваня с испугу чуть не свалился с кроватки: кроватка под ним вдруг заходила и внятно заскрипела:
— Ох, детки мои! — скрипела кроватка. — Род наш железный не от мира сего. Родина наша не здесь, над землею, а глубоко в земле, в горах. Лежали мы там долго — сотни, тысячи лет, лежали безобразной каменной грудой, рудою, и была вокруг нас вечная ночь, вечная тишь. Редко-редко когда пробьется к нам сверху дождевая вода, прожурчит что-то — не разберешь даже что, — да и вон поскорей. Но люди добрались, докопались до нас! Растолкали руду, потом засыпали в большую доменную печь вперемешку с углем: руды да угля, опять руды и опять угля. А снизу-то огня подложили, да давай мехами поддувать. Не в огонь мы попали — в полымя! Расплавилась руда, как сахар на свечке, стекла вниз, в яму. А там сбоку дыра. Раскрыли дыру, выпустили железную грязную руду, шлак, а на дне-то что осталось? Остался чистый тяжелый металл — железо. С виду и человек иной грязен и непригляден, а внутри у него все же есть чистый металл — доброе сердце. Ну, раз мы железом стали, из нас можно было выковать что угодно. Выковали и кровать, и ключ, и гвозди: выковали сотню разных полезных вещей. И если люди теперь хотят похвалить кого из своих за его крепкое здоровье, за его твердый нрав, то говорит: «О, это
железная
натура! Этожелезный
человек!»IV
А теперь-то кто из угла отвечает кроватке? И пыхтит, и сопит… Печка, да, старуха-печка!
— А меня-то, сударыня, что же забыли? — говорила она. — Хоть и не родная вам тетка, а все, чай, двоюродная. Снаружи-то тоже совсем железная, а внутри только из кирпичей сложена; но кирпич-то, правду сказать, разве не земляной же природы, как и вы? Из песку да глины смешаны да спечены, как пироги из теста. Да и как зарумянились-то! Совсем докрасна. Теперь их ничем не проймешь: глотаю же я вот каждый день сколько огня, всю кирпичную внутренность, кажись, должно бы прожечь, а ничего-таки и знать не знаю. Только согреешься изрядно да дымом в трубу отдуваешься. А люди-то меня как любят: чуть с холода — все ко мне да ко мне, погреться около меня! Без тепла моего им и жизнь бы не в жизнь.