Моя темная Ванесса - Расселл Кейт. Страница 5
– Как долго это будет продолжаться?
Миссис Антонова свирепо оглянулась. Рядом со мной обеими руками обмахивала лицо Анна Шапиро. Проникающий в открытые окна сквозняк шевелил складки бархатных штор.
Затем через сцену размашисто прошагал мистер Стрейн, заведующий отделением литературы. Этого учителя я знала только в лицо. Он никогда у меня не преподавал, мы никогда не разговаривали. У него были волнистые черные волосы и черная борода, а очки отсвечивали так, что глаз было не разглядеть, но первое, что я заметила, – первое, что замечали все, – это его габариты. Он был не толстым, но крупным, широкоплечим и таким высоким, что сутулился, словно его тело хотело извиниться, что занимает столько места.
За кафедрой ему пришлось поднять микрофон до максимума. Когда он, бликуя под солнцем очками, начал говорить, я потянулась к рюкзаку и сверилась со своим расписанием. Вот он, последний урок сегодняшнего дня: продвинутый курс американской литературы с мистером Стрейном.
– Этим утром я вижу перед собой молодых людей, которым предстоят великие свершения.
Его слова гремели из колонок; произношение было таким отчетливым, что его почти больно было слушать: долгие гласные, твердые согласные. Тебя словно убаюкивали, только чтобы резко разбудить. Его речь сводилась к набору клише – тянитесь к звездам! Даже если не достанете, можете оказаться на луне, – но он был хорошим оратором и умудрялся наполнить свои слова глубоким смыслом.
– Пообещайте себе, что в этом учебном году несмотря ни на что постараетесь стать лучше, – говорил он. – Поставьте перед собой задачу сделать лучше Броувик. Оставьте свой след. – Он достал из заднего кармана брюк красный платок и, вытирая лоб, показал темное пятно пота подмышкой. – Я преподаю в Броувике тринадцать лет, – продолжал он, – и в эти тринадцать лет бессчетное количество раз становился свидетелем храбрых поступков, совершенных учениками этой школы.
Я заерзала на стуле, понимая, что тоже вспотела под коленками и в изгибах локтей, и попыталась сообразить, что он имеет в виду под храбрыми поступками.
В расписании на осеннее полугодие у меня стояли продвинутый французский, продвинутая биология, углубленный курс мировой истории, геометрия (для обделенных талантом к математике; даже миссис Антонова называла этот курс «геометрией для чайников»), факультатив под названием «Политика и СМИ в США», где мы смотрели CNN и обсуждали грядущие президентские выборы, и продвинутая американская литература. В первый день учебы я, навьючившись учебниками, бегала на уроки из одного корпуса в другой. Сразу стало заметно, как возросла нагрузка с прошлого года. Каждый учитель предупреждал нас о предстоящих трудностях, домашней работе, контрольных и ускорившихся, иногда даже головокружительных темпах учебы: ведь это была не обычная школа, а мы не были обычными подростками; будучи незаурядными молодыми людьми, мы должны были смело встречать сложности, приветствовать их. Меня постепенно охватывало утомление. К середине дня у меня уже закрывались глаза, так что вместо обеда я прокралась обратно в «Гулд», свернулась клубком в постели и расплакалась. Я спрашивала себя: если и дальше будет так тяжело, зачем вообще напрягаться? Это был плохой настрой, особенно для первого дня, и я невольно задумалась, что я вообще делала в Броувике, зачем мне дали стипендию, почему решили, что я достаточно умна, чтобы тут учиться. Меня и раньше порой затягивало в этот водоворот, и я всякий раз приходила к одинаковому выводу: скорее всего, со мной что-то не так. Моя врожденная слабость проявлялась в лени, я боялась труда. Кроме того, складывалось впечатление, что никто не мучается в Броувике так, как я. Остальные были всегда подготовлены, знали все ответы на каждом уроке. Глядя на них, казалось, что все проще простого.
Придя на последний урок – американскую литературу, – я первым делом заметила, что мистер Стрейн успел сменить рубашку. Он стоял, скрестив руки и прислонившись к доске, и казался еще крупнее, чем в актовом зале. Курс посещали десять учеников, включая Дженни и Тома, и, когда мы заходили в аудиторию, мистер Стрейн провожал каждого оценивающим взглядом. Когда появилась Дженни, я уже сидела за партой в паре стульев от Тома. При виде ее тот просиял и жестом пригласил сесть на пустой стул между нами. Том ничего не замечал, он не понимал, что об этом не может быть и речи. Сжимая лямки рюкзака, Дженни неестественно улыбнулась.
– Давай лучше сюда сядем, – сказала она, имея в виду противоположный край стола – подальше от меня. – Тут лучше.
Ее взгляд скользнул мимо меня так же, как на собрании в общежитии. В каком-то смысле глупо было тратить столько усилий, притворяясь, что нашей дружбы никогда не существовало.
Раздался звонок на урок. Мистер Стрейн не шевельнулся. Прежде чем заговорить, он дождался, пока мы затихнем.
– Полагаю, вы между собой знакомы. Но я знаком не со всеми.
Он встал перед столом и принялся бессистемно задавать вопросы, обращаясь то к тому, то к этому ученику: как зовут, откуда родом. Некоторых он спрашивал и о другом: есть ли братья или сестры; каким было самое дальнее путешествие; имей мы возможность выбрать себе новые имена, какими бы они были? Дженни учитель спросил, в каком возрасте она впервые влюбилась, и та залилась румянцем до самых ушей. Сидящий рядом Том тоже покраснел.
Когда наступила моя очередь представиться, я сказала:
– Меня зовут Ванесса Уай, и я, в общем-то, ниоткуда.
Мистер Стрейн откинулся на спинку стула.
– Ванесса Уай, в общем-то ниоткуда.
Услышав, как глупо звучат мои слова со стороны, я нервно засмеялась.
– То есть это не настоящий город. У него нет названия. Его называют просто Поселок Двадцать Девять.
– Это в Мэне? Дальше по восточному шоссе? – спросил он. – Я прекрасно знаю, где это. Там еще есть озеро с чудесным названием, Уэйл-что-то-там.
Я удивленно моргнула.
– Уэйлсбек-Лейк. Мы как раз на нем живем. Мы единственные, кто живет там круглый год.
У меня странно екнуло сердце. В Броувике я почти никогда не скучала по дому, но, возможно, так происходило из-за того, что никто не знал, откуда я.
– Да ну? – Мистер Стрейн на секунду задумался. – Тебе там не бывает одиноко?
На секунду я потеряла дар речи. Вопрос поразительно метко и безболезненно резал по живому. Хотя я никогда не использовала слово «одиночество», описывая, каково это – жить в лесной глуши; услышав его от мистера Стрейна, я ощутила: видимо, так и есть, так было всегда. Я внезапно смутилась, представив себе, как ясно одиночество написано у меня на лбу, раз учителя с ходу видят, как мне одиноко.
– Ну, может, иногда, – выдавила я, но мистер Стрейн уже спрашивал Грега Экерса, каково было переехать из Чикаго на холмы Западного Мэна.
Покончив со знакомствами, мистер Стрейн сказал, что его курс будет для нас в этом году самым сложным.
– Большинство учеников говорит мне, что я самый строгий учитель в Броувике. Некоторые даже утверждают, что я строже их преподавателей в колледже. – Дожидаясь, пока мы осознаем серьезность его слов, он постучал пальцами по столу, после чего подошел к доске, взял мел и начал писать.
– Уже пора начать записывать, – бросил он через плечо.
Мы схватились за тетради, а он начал лекцию о Генри Уодсворте Лонгфелло и его поэме «Песнь о Гайавате», о которой я никогда не слышала, да и остальные явно тоже. Однако, когда учитель спросил, знакомы ли мы с ней, мы дружно кивнули. Никто не хотел показаться глупым.
Пока Стрейн рассказывал, я украдкой оглядывала аудиторию. Скелет ее был таким же, как и в остальных помещениях гуманитарного корпуса: паркетный пол, стена встроенных книжных стеллажей, зеленые доски, парты, – но эта аудитория казалась уютной и обжитой. На полу лежал ковер с протертой посередине дорожкой, большой дубовый стол заливал свет старомодной зеленой лампы, на шкафу для бумаг стояли кофемашина и кружка с эмблемой Гарварда. Из открытого окна доносился запах свежескошенной травы и шум заводящейся машины; мистер Стрейн с таким нажимом писал на доске строку из Лонгфелло, что мел начал крошиться в его руке. В какой-то момент учитель прервался, повернулся к нам и сказал: