Второй шанс-IV (СИ) - Марченко Геннадий Борисович. Страница 22

— Ничего, целее будет, — глубокомысленно заявляю я, глядя, как собеседник разрывает банковскую упаковку на одной из пачек и отсчитывает пятьсот рублей. Подвинул деньги почему-то мне, а я отдал деньги маме, тут же спрятавшей их в сумку.

Далее подписываем отдельный договор на песню «Любовь, похожая на сон», после чего покидаем нотариуса. На крыльце нотариальной конторы Стефанович из вежливости интересуется нашими планами.

— Сейчас зайдём в какое-нибудь приличное заведение, а то во рту крошки не было, — говорю я. — Потом я отправлюсь по своим делам, а мама прогуляется по столице, может, в Третьякову заглянет. Заглянешь, мам?

— Загляну, — послушно кивает она.

— Ну тогда счастливо оставаться! — жмёт мне руку Стефанович. — Кстати, ориентировочно в конце февраля состоится премьера нашего фильма «Женщина, которая поёт». Могу достать пригласительные… вам с мамой, — добавляет он после некоторой паузы.

— Если получится вырваться — то почему бы и нет?

Мы прощаемся, Стефанович с Аллой садятся в «Волгу» и, так и не предложив довезти нас до «какого-нибудь приличного заведения», уезжают по своим делам. А мы направляемся в ближайшую сберкассу, где мама оформляет аккредитив. По этой бумажке она теперь сможет получить деньги по возвращении в Пензу, главное, не потерять её. Мама это прекрасно понимает и прячет бумагу в недра сумки так, что никакой воришка наш аккредитив не сопрёт, если только вместе с сумкой.

Время ланча, но мы так голодны, что готовы съесть завтрак и обед одновременно. Рестораны — слишком пафосно, да и не факт, что они в это время уже работают. А вот встретившееся рядом со сберкассой кафе «Ивушка» на проспекте Калинина нас вполне устроило и ассортиментом, и обслуживанием. Вышли из заведения сытыми и повеселевшими, хотя. Вроде бы, и до этого не было особых поводов для грусти.

— Ладно, беги, — напутствовала меня мама, — а я пойду по музеям прогуляюсь. Не забудь, в шесть вечера на вокзале.

— Буду как штык, — обещаю я, выискивая глазами автобусную остановку.

Сначала еду в ВААП с пачкой партитур, упакованных в картонную, зелёную папку. Там меня встречают как старого знакомого, снова в дело идут подношения — секретарше коробку шоколадных конфет «Тарханы», а завотделом я без лишнего шума вручаю бутылку «Золотого петушка». Поэтому регистрация моих (и не только моих) произведений проходит достаточно быстро, и я в половине первого покидаю гостеприимное учреждение.

Сразу же с таксофона звоню Калитурину. Тот выражает чуть ли не бурную радость по поводу моего появления в Москве и ждёт немедленно к себе. Жил он на Малой Молчановке, практически в самом центре столицы. По телефону говорил, что улица по факту является переулком, и мне легко будет найти строение номер восемь, тем более что это знаменитый дом со львами. Якобы эти львы мелькают в советских кинофильмах, я по-любому должен был их узнать. А каких кинофильмах — не объяснил, я же постеснялся уточнять. Главное, что знаю точный адрес, а уж что там за львы и где они снимались — дело десятое.

Кстати, удивительно, что улицу в советское время не переименовали, в отличие от подавляющего большинства улиц исторического центра столицы. Такие красивые названия заменили на не пойми что… Например, Камергерский переулок сейчас называется проездом Художественного театра. Другой переулок — Большой Казённый — носит имя Аркадия Гайдара. Не имею ничего против этой, в общем-то, более чем неоднозначной фигуры советского писателя, но прежнее название мне нравится куда больше. А переименовать Протопоповский переулок в Безбожный?! Это ж каким безбожником надо быть, прости господи за такой каламбур! Опять же, Никольская улица стала улицей 25-го Октября, Манежная площадь — площадью 50-летия Октября. Новый Арбат удостоен чести носить имя всесоюзного старосты. Потомки хоть и вернут исторические названия большинству улиц, но тоже иногда такое учудят… Взять хотя бы улицу Солженицына, до революции носившую название Большая Алексеевская, а затем Большая Коммунистическая. В правительстве Москвы сидели либо дебилы, либо либеральная мразь, если додумались до такого. Руки бы поотрубал!

И так в каждом советском городе. У нас в Пензе тоже хватает переименованных после революции… Улица Городок стал улицей Карпинского, Губернаторская — Советской, Дворянская — Красной, Инвалидная — Баумана, Казанская — Урицкого, Лекарская — Володарского, Нагорная — Кураева, Покровская — Калинина, Рождественская — Максима Горького… Это то, что я помнил, а так-то, по идее, практически все улицы подверглись переименованию.

Ладно, бог с ними, с улицами, а наш Калитурин, как бы там ни было обитал, считай, в самом центре столицы. Казалось бы, всего-навсего подполковник, а райончик куда как блатной[2]. Да и дом… Хм, а вот и он. Монументальное здание, явно дореволюционной постройки, то ли в семь, то ли в восемь этажей, хотя, скорее, восьмой этаж с маленькими оконцами просто мансарда.

И львы мне точно знакомы, однозначно видел в каком-то фильме, а может быть, как утверждал подполковник в отставке, и в нескольких. Какие-то они, правда, непонятные эти львы, у каждого не хватает по лапе. Но об этом думать будем после[3].

Справа от входа табличка, указывающая, что в этом доме с 1917 по 1918 годы жил и творил знаменитый советский писатель Алексей Николаевич Толстой. Прохожу мимо львов, толкаю тяжёлые с виду, но достаточно легко открывающиеся двери. В просторном фойе обнаружилась консьержка — бабуля со взглядом прошедшего службу в НКВД следователя. При этом она не чистила наган, а занималась вполне мирным делом — вязала, судя по всему, детские носочки.

— К кому?

— К Ефиму Павловичу Калистратову.

— Как вас представить?

— Максим Варченко, из Пензы, — мысленно вздохнув, назвал я себя.

Она подняла трубку с аппарата чёрного пластика, наверное, ещё времён войны, набрала короткий номер.

— Вера, твой папа кого-то ждёт? Ага… Проходите, 3-й этаж, 12-я квартира.

Последнее адресовалось уже мне, и под всё ещё подозрительным взглядом консьержки я двинулся вверх по широкой лестнице, хотя мог бы и подняться на лифте. Но тут всего-то три этажа, а лифт — штука такая, ещё и застрять может.

М-да, даже нашим пензенским небожителям вроде Мясникова или даже Ермина, пожалуй, далеко до простого столичного подполковника милиции, думал я, застыв перед массивной дверью высотой чуть ли не три метра. Впав в какой-то непонятный ступор, я никак не решался нажать кнопку дверного звонка. А нажимать и не понадобилось — изнутри щёлкнул запор и в образовавшуюся створку я увидел женщину лет пятидесяти с волосами, накрученными на мелкие бигуди.

— Здравствуйте! — улыбнулся я, как мне показалось, настолько дружелюбно, насколько это вообще возможно.

— Здравствуйте, — не так широко, но не менее дружелюбно улыбнулась она в ответ. — Проходите, раздевайтесь. Давайте я приму ваше… вашу куртку. Тапочки, пожалуйста!

Прихожая не такая уж и просторная, как я ожидал, но длинная, со встроенным слева шкафом для одежды, где я вижу в отражении большого зеркала свою смущённую физиономию. Ну-ну, Максим Борисович, не тушуйтесь, посидите со старичком час-другой — и на свободу с чистой совестью.

А вот, похоже, и он сам — Ефим Павлович Калитурин собственной персоной. В клетчатой рубашке, застёгнутой на все пуговицы, и в выглаженных брюках. Отметил про себя, что слегка прихрамывает. А старик-то крепок, выше меня на полголовы, плечи широкие, а ладони не сказать, что как совковые лопаты, но грабельки приличные. Представил, как он своими ручищами хватал за шкирку хулиганов и отвешивал им леща — аж мысленно содрогнулся.

— Ну, с приездом, товарищ писатель!

И сказал это вроде как на полном серьёзе, без малейшей иронии в голосе, протягивая руку. Ладонь была сухой и на удивление мозолистой. Причина этих мозолей выяснилась, когда я оказался в немаленьком таком зале, с обычной в общем-то обстановкой, но обставленным резными деревянными поделками. Фигурки птиц, животных, людей, изображённых в слегка лубочной манере… Взгляд зацепился за раскинувшего крылья орла, сидевшего на как бы торчавшей из стены ветке, за парочку лосей с лосёнком, за портрет Дзержинского А в углу стоял на задних лапах чуть ли не метровой высоты мишка с раззявленной пастью. Передними лапами он обнимал бочку, на которой было вырезано «МЁД».