Девушка А - Дин Эбигейл. Страница 3
Ее тон отличался той мягкостью, которая достигается путем многих тренировок. Я так и видела, как с бейджиком на груди она сидит в конференц-зале какой-нибудь дешевой гостиницы и внимательно смотрит презентацию, и в этой презентации объясняется, что паузы в разговоре очень важны, ведь они дают собеседнику возможность высказаться.
Я промолчала.
Не дождавшись от меня ответа, она продолжила:
– Последние несколько лет я проводила с вашей матерью довольно много времени. Я, конечно, и раньше с ней работала, но в последние годы стала замечать некоторые изменения в ней. Я подумала, быть может, это послужит вам утешением в столь скорбный день.
– Изменения? – повторила я, чувствуя, как мои губы расползаются в ухмылке.
– Она писала вам много раз за прошедшие годы. И вам, и Итану, и Далиле. Я слышала обо всех вас. Гэбриелу и Ною. Дэниелу и Эви она тоже писала. Матери, каких бы грехов она ни натворила, страшно терять детей – а она потеряла так много. Все свои письма она приносила мне, чтобы я исправляла ошибки и проверяла адреса. Она все думала, раз вы не отвечаете, значит, адреса не те.
Солнечные лучи проникали в часовню сквозь гофрированную бумагу и заливали проход между скамьями радужным светом. Взглянув на украшения на окнах в первый раз, я подумала, что, может, это творение заключенных; теперь же мне представилось, как сама капелланша, окончив службу, взбирается на стул и наводит красоту в своем Царствии божием.
– Я позвала вас, чтобы поговорить о прощении, – сказала она. – Ибо если вы простите тех, кто грешил против вас, наш Небесный Отец тоже простит вам ваши грехи.
Она положила руку мне на колено, и от ее ладони мне через джинсы передалось – точнее, будто пролилось – тепло.
– Но если не простите вы, то и вам не будет прощения.
– Прощение. – Это угловатое слово будто застряло у меня в горле, я по-прежнему улыбалась.
– Вы их получали? – спросила она. – Ее письма?
Я получала их. Все до единого. Я просила Папу – я говорю о моем настоящем отце; не о том, от чьей гнилой плоти я родилась, – уничтожать каждое из этих писем, когда они будут приходить. То, что это письмо от заключенного Нордвудской тюрьмы, можно было понять по штемпелю и пометке.
Вскоре после того, как мне исполнился двадцать один год и я приехала домой на каникулы, Папа пришел ко мне с коробкой в руках, доверху набитой этими мерзкими письмами, – и признанием. «Я просто подумал… когда подрастешь, может, захочешь взглянуть…»
Наверное, это случилось на зимних каникулах, потому что барбекю-гриль перенесли в сарай, стоявший в саду. Папа помог мне разжечь его. Мы стояли там, в пальто – он со своей трубкой, я с чашкой чая в руке – и кидали письма в огонь, одно за другим.
– Мне кажется, у вас сложилось неправильное представление, – сказала я священнослужительнице. – Бывает – и вы часто это наблюдали, – что из таких историй выходит толк. Преступник ждет, что к нему придут, надеясь вымолить у пришедшего прощение. Тот, кого заключенный ждет, может годами сомневаться, стоит ему приходить или нет. Но в конце концов все же решается и приходит, и между ними – между родителем и ребенком или преступником и его жертвой – происходит разговор. И даже если в итоге этого разговора заключенный не получает прощения, они все равно оба что-то да вынесут из этой встречи. Моя же мать, как вы знаете, мертва. И я не навещала ее – никогда.
Слезы предательски подступили к глазам, и, чтобы скрыть их, я опустила на глаза солнечные очки. В сумраке капелланша превратилась в белое округлое привидение.
– Ничем, к сожалению, не могу вам помочь, – бросила я невпопад и, спотыкаясь, попятилась к выходу.
Солнце, наконец, немного смягчилось – самое время что-нибудь выпить. Мне представились гостиничный бар, первый бокал, наливающиеся ленивой тяжестью руки и ноги.
Помощница директора ждала меня снаружи.
– Вы закончили? – спросила она.
Тени, черные и длинные, тянулись за нами по асфальту. Когда я подошла к ней, они слились, превратившись в странного, причудливого зверя.
Ее смена, наверное, закончилась.
– Да, мне пора, – ответила я.
Оказавшись в машине, я проверила телефон. «Разве бодренько бывает слишком?» – написала Оливия в ответ на мое утреннее сообщение.
Поставив коробку с вещами Матери на колени, я открыла крышку. Всякая всячина: Библия (кто бы сомневался?), расческа, две журнальные вырезки, скрепленные скотчем. На одной – реклама пляжного отдыха в Мексике, на другой – реклама пеленок: счастливые, чистенькие младенцы лежат рядком на белой простыне. Еще газетная вырезка со статьей о благотворительной работе Итана в Оксфорде. Три плитки шоколада и тюбик из-под помады. Она и здесь ничего не выбрасывала.
В последний раз я видела Мать в тот день, когда сбежала. Я проснулась утром в грязной постели и поняла, что мое время вышло – я так и умру здесь, если ничего не сделаю.
Иногда, в мыслях, я возвращаюсь в нашу комнатушку. Две узкие кровати зажаты в противоположных углах, как можно дальше друг от друга: одна – моя, другая – Эви. С потолка свисает голая лампочка – когда кто-то идет по коридору, она болтается из стороны в сторону. Обычно лампочка не горит, но иногда Отец включает ее, и тогда она светит целыми днями.
Он запечатал окно распрямленной картонной коробкой, намереваясь самолично контролировать время суток, но тусклый коричневатый свет, пробивающийся сквозь эту коробку, дарит нам настоящие дни и ночи. За картоном начинается сад, за ним – вересковый луг. Сейчас как-то слабо верится, что те места – с их дикостью, их атмосферой – все еще существуют.
В торфяном полумраке между нашими кроватями можно различить Территорию, которую мы с Эви знали как свои пять пальцев. Месяцами обсуждали мы, как добраться от моей кровати до ее. Мы знали, как пересечь покатые холмы из полиэтиленовых пакетов, набитых чем-то – мы уже и сами не помнили чем. Мы использовали пластиковую вилку, чтобы переправиться через Тазиковые болота – почерневшие, загустевшие, почти пересохшие. Мы спорили, как лучше преодолеть Пластиковые горы, чтобы не вляпаться в самую грязь: по верхам, рискуя что-нибудь задеть, или же по туннелям, пролегавшим в гниющей под низом массе, внутри которых нас ожидало неизвестно что.
Той ночью я снова обмочилась. Изогнув лодыжки и растопырив пальцы на ногах, я забултыхала ими в воздухе, как будто плыла, – я делала так каждое утро вот уже несколько месяцев. Два. А может быть, и три. Я сказала комнате те слова, что приготовила для первого человека, который встретится мне, когда я буду на свободе: «Меня зовут Александра Грейси, мне пятнадцать лет. Позвоните в полицию, это очень важно». Затем я, как всегда, повернулась, чтобы взглянуть на Эви.
Раньше, когда нас приковывали одинаково, я всегда видела Эви. Теперь же мы лежали в противоположных направлениях, валетом, и нам приходилось изгибаться, чтобы встретиться взглядами. Я видела лишь ее ступни и костлявые ноги. Кожа собралась во впадинках, словно ища тепла.
Эви говорила все реже и реже. Я и уговаривала, и кричала – подбадривала ее, пела песни, которые мы слышали в школе, когда еще ходили туда.
– А теперь – твоя очередь. Готова?
Бесполезно. Вместо того чтобы учить с ней числа, я повторяла их сама. Рассказывала ей сказки в темноте, но она не смеялась, не задавала вопросов, не издавала удивленных возгласов; слышались лишь безмолвие Территории и прерывистое дыхание Эви.
– Эви, – сказала я. – Сегодня у нас получится.
Назад в город я ехала в сумерках. Солнечные лучи еще проскальзывали меж деревьев и заливали густым золотом поля, но деревенские коттеджи и фермерские дома почти утонули в тени. Проехав всю ночь, я добралась до Лондона к рассвету. Смена часовых поясов так подействовала на меня, что всё вокруг казалось странно отчетливым. Если бы я продолжила в том же духе, то спать мне пришлось бы где-нибудь на обочине в Мидлендсе – так себе перспектива. Поэтому на одном из автопривалов я остановилась, нашла гостиницу в Манчестере, в которой были свободные номера с кондиционерами, и забронировала один.