Наследие Евы (СИ) - Рицнер Алекс "Ritsner". Страница 10

Серега пытается вглядеться в Стаха с самодовольной ухмылкой, что вот он едет, с отцом, по-взрослому. Стах замечает за собой: не против. Он не помнит, когда в последний раз хотел — отвоевать место первого сына.

Он осознал отчетливо, когда лежал на больничной койке с вывернутым коленом, отец ему не в жизнь не простит — вот это, вывернутое колено. Они не говорили месяца три. И Стах его потерял. Он не знает, как можно потерять близких, особенно живых, но что-то случилось тогда, в те три месяца боли, отрицания и разочарования в себе.

Стах пугается воспоминаний, чувства утраты: вдруг Тим тоже потеряется? или потеряет? или они оба — друг друга? или они — уже? Это хуже или лучше, чем?..

— Ну че, Сташка, ты дома?

— С нами он еще не дорос.

Стах желает:

— Хорошей поездки. Или что у вас там…

— Или что у нас там, — Серега наслаждается.

Стах слабо морщится.

— Ты голодный, милый? Я разогрею обед.

Мать уходит в кухню. Один раздевается, когда двое — наоборот.

Серега дразнит:

— «Ты голодный, милый»?

Отец неодобрительно морщится. Отец спрашивает, ни к кому не обращаясь:

— И кого она думает вырастить с таким отношением?

— Ну, будет подкаблучником…

— Меня мать телячьими этими нежностями не баловала. Мы, бывало, с ней и не общались — и я никогда не рассчитал, что кто-то мне подстелит соломку. Сам научился со всем справляться. Не знаю, Стах, какой из тебя вырастет мужчина…

— Какой-нибудь да вырастет, — хмыкает Серега.

— «Какой-нибудь»? Лучше уж никакой, чем «какой-нибудь», — отрезает. Смотрит на Стаха с высоты своего роста, смотрит выразительно и долго, пока у того выкручивает в узел нутро, а затем говорит: — Она женщина, она не понимает. Но ты-то должен понимать. Мужчина — это мужчина. А то развелось мальчиков, детей, и баб, которые их поощряют… с самого детства. Как ни зайдешь в магазин — истерят, плачут. Хоть бы один раз кто-нибудь из вас пикнул в общественном месте…

Мать возвращается с улыбкой. Отец уже на взводе. Он спрашивает:

— Ты слышишь, что я говорю?

Она замирает растерянно. Стах спешит уйти и не разделять чью-то точку зрения. Уже в своей комнате он бросает рюкзак на стол и бесится. Сначала на нее, потом на него, потом на них обоих, а после — на себя. И не может объяснить причину.

VII

Мать заглядывает в комнату. Оповещает: подогрелось. Ему хочется ее вытолкать или сказать: «Оставьте меня в покое». Он улыбается. Встает к ней, позволяет пригладить растрепавшиеся волосы. Слушает очередное:

— Почему ты не укладываешь?..

Чтобы не стать «каким-нибудь».

Стах пожимает плечами и молчит. Держит лицо. Пока идет по коридору, пока моет руки, пока обедает…

Мать садится напротив и спрашивает, вкусно или как. Он заверяет, что — на высшем уровне.

— Я дедушке позвоню? Поздравить.

Она мнется. Она неловко улыбается. Она говорит:

— Мы уже утром созвонились. Я передала от тебя привет.

Он прикусывает губу до боли. Прикусывает в улыбке. Качнув головой, усмехается.

— Я не могу позвонить?

— Ты же знаешь, отец ругается, когда потом приходит счет за междугородние звонки…

— Он в этом году не разрешил мне поехать в Новый год, а теперь — и звонить нельзя?

— Аристаш, давай не будем… Это не мое решение.

— Почему нет? Почему я не могу с ними общаться?

— Отец считает: ты и так отбиваешься от рук, а когда общаешься с Лофицкими — так еще и чувствуешь…

Лофицкими. Не с ее родителями, не с мамой и папой. Лофицкими. И что же с ними он чувствует? что он более свободен, что при этом — вот ведь парадокс! — еще и более защищен? что он может отстаивать свое, себя?

Мать молчит, поднимается с места. Она всегда уходит из неудобных ей разговоров в наведение порядка. Внешнего лоска. Когда везде, кроме дурацких шкафчиков, блестящих внутри, и скрипящей отполированной посуды, у нее бардак.

У Стаха начинает шуметь в ушах: поезд никак не подъедет к платформе, никак его не увезет, люди бегают с чемоданами, мать льет воду и пенит тарелки…

— Ты за все эти годы к ним ни разу не ездила, только они сами приезжали…

— Я не хочу возвращаться домой, — она вдруг отвечает ему резко и обиженно, как девочка. — Я тебе говорила. Мне там… некомфортно.

— Мне, может, здесь тоже. Как в тюрьме.

— Стах! — она роняет чашку, оборачивается на него в таком театральном испуге, что ей бы — играть в спектаклях, хотя она, наверное, уже… — Что ты такое говоришь? Я все для тебя делаю, для семьи…

Он ставит локоть на стол, трет веки пальцами…

— Не трогай глаза. Давно инфекции не заносил?

Давно. Лет одиннадцать.

Он отнимает руку от лица, отодвигает тарелку. Говорит:

— Спасибо за обед. Я не голоден.

— Ты опять начинаешь?..

— Ничего не начинаю. Не голоден.

— Я готовлю, стараюсь, целый день у плиты…

— Мам.

— …а вы не едите. То «нам будет что и там», то «не голоден»…

Он поднимается с места и спешит уйти подальше от греха и нотаций.

— Стах, куда ты пошел?..

— Уроки делать.

— Я еще не закончила. Вернись обратно.

Он замирает в коридоре. Стоит к ней спиной, не может повернуться. Не хочет ее видеть. Ему кажется: еще немного — и сорвется. Он выдыхает в потолок и мысленно считает от десяти до нуля.

— Стах.

Десять.

— Посмотри на меня.

Девять.

— Я с тобой говорю.

Восемь.

— Да что же с тобой происходит?

Семь.

— Ты в последнее время…

Шесть.

— Я никак не могу на это повлиять, как ты не понимаешь…

Пять.

— Ты сам виноват…

Четыре.

— В этом учебном году перешел все границы…

Три.

— Это впервые в жизни, чтобы я слышала, будто мой сын прогуливает тренировки…

Два.

— Это все этот твой мальчик…

Один…

— Он из неблагополучной семьи, плохо на тебя влияет. Я не понимаю, почему нельзя дружить с хорошими ребятами… Ты знаешь, чем его отец занимается, что некогда — своим ребенком?..

От десяти до нуля — шагов. К ней. И она не ожидала, отступает, вжавшись в раковину, когда он приближается и уставляется с неверием, отторжением, уставляется — просительно или вопросительно — влажными глазами, такими темными, что в кухонном свете, которого всегда не хватает, радужка почти сливается со зрачком.

Он усмехается, когда осознает: испугалась. Она испугалась.

Он пятится назад и смеется. Смеется как-то недобро и незло, безрадостно. Она таращится на него, как на безумного, и шепчет:

— Что же с тобой происходит?..

Он ускоряет темп, он несется вдоль коридора. Гудит — издалека, нарастает-нарастает стук колес. Проносится грузовой. Не заберет. Голос из динамиков — о платформах. Север — Санкт-Петербург.

Стах влетает в свою комнату, хлопает дверью, съезжает по ней, зажимает рот и нос рукой. Обшаривает лихорадочно болезненным взглядом комнату… Он ждет. Слушает — стучат ли ее шаги среди гама, прорвется или нет — поезд, через новостной канал — из соседней громкой квартиры, через долбаный курс доллара.

Но шагов нет.

И смолкают поезда.

Пустеют платформы. И залы ожидания.

Он снова один. С багажом из сожалений. Сматывает в кулак наэлектризованные нервы. Отнимается от двери, встает на ноги.

Отодвигает ящик, откуда мать извлекла Тимов лотос. Выкрала его, как из святилища. Задвигает резко, вколачивает в стол, падает на стул.

Тимов фантом замирает у подоконника. Стах поднимает на него уставший взгляд. Поднимает уже успокоенно. Он спрашивает: «Хочешь — я тебя увезу?» Тим отворачивается и говорит: «Мне нравятся окна… В них всегда как целый мир».

========== Глава 7. Гордость плаксы ==========

I

К концу февраля Стаху почти удается охладить голову. Тоска сквозит, но чувство притупилось — и стало легче дышать. К концу февраля, в последний день перед олимпиадой, он приходит к Соколову: вернулся в настоящие занятия физикой.

А Соколов куда-то собирается: стоя ровняет стопки бумаг на столе. И еще…