Воображение мира - Иличевский Александр. Страница 4

Саму первобытность нравов этой части населения Земли можно прочувствовать, оказавшись однажды свидетелем массового ритуального забоя скота, когда огромное количество людей в праздничных одеждах, собравшихся в одном месте, с эгоистической жадностью к лучшей доле приносят в жертву домашних животных, сливают кровь и т. д. Тогда вы в полной мере почувствуете разницу между живой жертвой, умерщвляемой ради ритуального избавления от неблагополучных взаимоотношений с провидением, и духовной работой, молитвенным раскаянием и искуплением.

Ко всему прочему, очевидно, что в будущем человечество обратится к искусственному производству животных белков и придет к законодательно утвержденной международной конвенции вегетарианства.

Таким образом, доземледельческая эпоха, эпоха охотников, собирателей и скотоводов, оказывается элементом агрессивной архаики. Она работает не на процветание, обращенное в будущее, его создающее. Это эпоха достатка аморальных родовых вождей, разобщенных и конкурирующих и потому стоящих вне закона, ибо закон предполагает равенство перед ним всех, что противоречит установкам «царьков». Вместо наследия вожди предлагают своим приспешникам добычу, вместо суда – собственную волю и прихоть (в просторечии – «понятия»). Никакой обращенности в будущее при таком раскладе быть не может: например, один из приметных элементов культуры чести – кровная месть не содействует демографическому росту.

И last but not least: если мы взглянем на Новейшее время, то увидим, что апокалипсис – весь XX век – состоял из кровавых конфликтов сил модернизма с архаикой. Фашизм явился в мир, чтобы утянуть его в полуживотный культ расового превосходства с человеческими жертвоприношениями. Сталинизм был, по сути, перелицовкой рабовладельческого строя с целью военного и идеологического захвата Европы и мира. «Аль-Каида», Иран, Ирак, Сирия, Ливия, Афганистан – всё это полчища архаики, управляемые подросшими до тиранов аморальными вождями допотопных варварских толп, бряцающих современным оружием. Они не только выкорчевывают сады мирной жизни – они сжигают сады истории и культуры, самосознание и память цивилизации, превращая ее в жестокое хищное животное, питающееся насилием и насаждающее отсталость, которая намеревается превратить всю планету в одно скотское пастбище, засыпанное радиоактивным пеплом.

3

Иногда меня мучает фобия. Я боюсь напиться в чужом незнакомом городе. Но однажды я сделал это намеренно. В Мюнхене меня привели в нацистский квартал. Я ходил мимо обрушенных, заросших кустарником храмов и пересек площадь, где штурмовики сжигали книги. В реальность всего этого невозможно было поверить. Вечером я купил бутылку виски и вернулся на пустынную Опернплац. Сел посреди площади и сделал большой глоток. И еще. И еще. Кругом меня не пылало пламя. Не стояли студенты, не швыряли в меня «негерманскими» книгами. В отдалении проползали автомобили. Я прислушивался к себе. Нет ничего страшней помалкивающей бездны. Я даже не запьянел. Семьсот граммов бурбона нагнали меня только в гостинице, в лифте. Я еле успел открыть дверь комнаты.

4

Писательское дело бывает нешуточным. И не только потому, что занимает бо́льшую часть свободного и несвободного времени. В нем отчетливо ощущается сакральность. Дело не в серьезности подхода или посвященности. Например, Хармс – несерьезный и даже веселый писатель – в дневниках отождествлял себя с пророком Даниилом.

Или вот один из наиболее прозрачных примеров.

Основной point «Мастера и Маргариты» – не столько в том, что образ Мастера соприкасается с образом Мессии, Маргарита – с Магдалиной, Москва (плюс власть) – это Иерусалим (плюс Рим и Ирод), незадачливые и неуверовавшие москвичи – это евреи; а Воланд и компания – это такой испытующий ангел Сатан из Книги Иова.

Сатан испытывает – мучает, лишает, выручает, повелевает. Но в конце – как и в Книге Иова – повинуется Тому, Кто есть главенствующая над всем на свете фигура умолчания и Спасения.

Главное в том, что Мастер отождествляет себя с евангелистом.

Мастер (тут все-таки важно не столько ремесленное, сколько масонское значение стези как духовного становления) создает (претендует на создание) сакральный текст, который больше реальности и предназначен ее кардинально изменить, и потому враги и препятствия на его пути встречаются нешуточные. Равно как и помощники.

5

Литература есть вера слова. В литературе содержится зерно феномена веры. Логос возник не из веры. А для веры. Сущность, порожденная словами, порой достовернее реальности. Толстой понимал это лучше, чем кто-либо. Вот почему он стремился переписать Евангелие. Я думаю, оно не устраивало его как литература: он считал, что степень порождаемого Евангелием доверия могла быть и выше.

Но очевидно существование верхней границы веры. Есть такая вера, которая хуже безверия. В качестве верхнего ограничителя, запускающего парадоксальную реакцию сознания, Василий Гроссман устами своего героя приводит мнение Толстого о собственном творчестве. Точно приводит или нет – я не знаю, такой фразы я у автора «Холстомера» не встречал, но она обязана ему принадлежать, и, думаю, Гроссман передает смысл без искажений. Штрум, главный герой «Жизни и судьбы», говорит: «Толстой считал свои гениальные творения пустой игрой».

Это относится к категории невозможности Толстого, ибо глубоким истинам могут противостоять только другие глубокие истины. Порождаемый этим противостоянием смысл Нильс Бор назвал принципом дополнительности.

У меня есть знакомая – школьный учитель русской литературы, совершенный подвижник русского языка. Навсегда запомнил ее рассказ о том, как она впервые приехала в Ясную Поляну. Она рассказывала: когда экскурсия закончилась, и она, погуляв вместе со всеми по усадьбе, шла к воротам по аллее, вдруг увидела вверху над деревьями огромную, до облаков, фигуру Толстого. И очень испугалась. Великим страхом испугалась.

Когда я оказался в комнате, где была написана «Анна Каренина», я поразился именно ее размеру. Не простоте и обыкновенности, я вполне мог представить себе Толстого похожим на смертных, однако я не мог представить, что «Анна Каренина» могла бы поместиться в этой комнате с невысокими потолками. Это, на первый взгляд, забавное ощущение заставляет задуматься глубже.

Ибо литература есть производство свободы смысла. Точка выбора порождается внутри романа, как точка росы. Литература утоляет человека подлинностью его существования. Литература не должна учить, она должна предоставлять свободу. Экзистенциальный опыт осуществления выбора – награда за чтение.

Вот откуда мощное ощущение свободы в «Анне Карениной». Роман, питаемый верой читателя, подобно океанским волнам, широко и высоко дышит пространством человеческого существования. Роман подобен искусственным легким мира.

Хорошо, когда книга больше, чем способ познания. Когда мир, порожденный словом и верой, оказывается истиной, это говорит о том, что разум, созданный по образу и подобию Творца, естественным способом воспроизводит и заменяет мироздание, согласно обратной функции подобия; и проблема устройства Вселенной и человека формулируется как поиск своего рода соответствия, соотнесенного с этим преобразованием подобия. Иными словами: то, что разум способен создать роман, – это и есть доказательство существования Всевышнего.

Следующим шагом остается только рассудить, что искусство должно заниматься повышением ранга реальности – при взаимодействии с реальностью слова; однако длина этого шага может оказаться больше жизни.

Толстой малого того что стал плотью русского языка, он еще и обучил нашу речь той выразительности, с помощью которой можно выразить невозможное. Вот главный урок этого писателя. Возможность невозможного – свободы, понимания, любви; возможность самого человека как такового, его сердечной сути – дорогого стоит.

Я бы сравнил отношения Толстого и читателя с отношениями хозяина и работника в одноименном рассказе. Трудно поверить в то, что выражает этот рассказ: хозяин, замерзая вместе с работником во время метели, спасает его ценой своей жизни. Трудно настолько, насколько вообще трудно читать. И в этом как раз суть работы Толстого как писателя: он накрывает собой читателя посреди снежной бури и позволяет небытию добраться до себя раньше. Он сберегает читателя. И это лучшее, что может произойти. С работником. И хозяином.