Память, Скорбь и Тёрн - Уильямс Тэд. Страница 77
Бинабик обошел костер, попутно перешагнув через Кантаку, спавшую у теплых камней, чью спину Саймон сначала принял за еще один большой камень.
Ветер слегка шелестел в листьях дуба над головой Саймона, перебиравшего мешок Бинабика. Он вытащил мешочек, в котором, судя по всему, вполне мог находиться завтрак, но еще не успел открыть его, как характерное щелканье подсказало, что в нем лежат уже виденные Саймоном раньше странные кости.
Дальнейшие поиски помогли обнаружить копченое мясо, завернутое в грубую ткань, но как только он развернул его, немедленно стало ясно, что его бурлящий желудок меньше всего расположен принимать любую еду.
— Вода есть, Бинабик? Где твой мех?
— Очень лучше, Саймон, — откликнулся тролль, согнувшийся над братом Лангрианом. — Здесь мы имеем ручей, совсем очень близко, в той стороне. — Он указал направление, потом достал откуда-то мех и кинул его Саймону. — Наполнение этого может оказывать мне помощь.
Поднимая мех, Саймон увидел свои пакеты-близнецы, лежащие неподалеку.
Повинуясь внезапному порыву, он прихватил с собой манускрипт доктора.
Ручеек с трудом пробирался через завалы веток и листьев. Саймону пришлось сначала расчистить русло, чтобы напиться и умыть лицо. Он изо всей силы тер щеки. Казалось, что дым и кровь разрушенного аббатства проникали в каждую клеточку его кожи. После умывания он еще раз глотнул воды и наполнил мех Бинабика.
Потом он сел на берегу и вернулся к размышлениям о странном сне. Тяжелый сырой туман окутал его мысли с тех пор, как он проснулся. Вслед за дикими словами брата Дочиаса этот сон поднял скопище мрачных теней, спавших где-то в глубине души Саймона, но дневной свет заставил их растаять, как беспокойных духов, оставив только тяжелый гнет страха. Все, что осталось от сна, было воспоминанием об огромном черном колесе, нависшем над ним. Все остальное исчезло под темным пологом забвения, а черные дыры в нем были как двери памяти, но открыть их он не мог.
И все-таки он был уверен теперь, что замешан в нечто большее, чем просто борьба двух царственных братьев — большее даже, чем жестокая смерть доброго и, может быть, великого человека Моргенса, и большее, чем убийство двадцати святых людей. Это были только маленькие водовороты глубокого бурного потока — или, скорее, кустики травы, вырванные небрежным вращением могучего колеса. Его разум был бессилен разобраться во всем этом, и чем больше он думал, тем меньше понимал. Он только знал, что попал под широкую тень колеса, и если хочет выжить, должен стать равнодушным к его неумолимому вращению.
Плюхнувшись на берег, почти убаюканный тонким звоном насекомых, во множестве сновавших над ручьем, он раскрыл «Жизнь Престера Джона» и начал перелистывать страницы. Он не видел их уже некоторое время из-за длинных переходов и порожденной ими всепоглощающей усталости. Он разъединил слипшиеся страницы и начал читать — предложение тут, несколько слов там. Саймон не особенно интересовался смыслом прочитанного, предаваясь упоительным воспоминаниям об умершем друге. Глядя на знакомый почерк, он вспоминал тонкие руки старика, опутанные сетью синих вен, проворные и умелые, как птицы, вьющие гнездо. Вдруг его внимание привлекло одно место рукописи. Оно находилось сразу под грубо нарисованной картой, которую доктор озаглавил «Поле битвы у Нирулага». Сам рисунок не представлял никакого интереса, потому что доктор, по неизвестным причинам, не потрудился обозначить названия действующих армий, и даже не привел никаких пояснений к упомянутым названиям. Но текст бросился ему в глаза, потому что в нем заключался в некотором роде ответ на те бесконечные вопросы, которые он задавал себе после прошедшей ночи.
Ни война, ни насильственная смерть, писал Моргенс, сами по себе не представляют ничего возвышенного, но они, однако, являются теми, образно говоря, свечами, на которые неизменно летит безумный мотылек человечества. Те же, кто однажды побывал на поле битвы, если они не ослеплены общеизвестными популярными концепциями, согласятся подтвердить мое убеждение, исходя из которого все вышеперечисленное представляет собой ад на земле, созданный нетерпеливым человечеством, не желающим дожидаться медлительного чудака, под юрисдикцию которого, если правы священнослужители, каждый из нас рано или поздно попадет.
Но все же поле битвы остается единственным решением проблемы, о которой Бог, вероятно, позабыл — случайно или нет, к несчастью, не может сказать ни один смертный. Таким образом, оно часто представляется Исполнителем Божественной Воли, а Насилие — Его Летописцем.
Саймон улыбнулся и отпил немного воды из меха. Он прекрасно помнил пристрастие Моргенса к сравнениям, например, он любил сравнивать людей и насекомых или саму смерть со старым морщинистым архивным священником. Обычно все эти сравнения выходили за пределы понимания Саймона, но время от времени, когда он особенно старался неуклонно следовать за всеми поворотами и завивами мыслей доктора, смысл сказанного внезапно прояснялся, как бывает, если отдернуть занавеску.
Джон Престер, говорилось далее, был вне всякого сомнения, одним из величайших воинов своего времени. Без этого замечательного качества ему бы никогда не удалось возвыситься до вершины своего королевского положения. Но не сражения сделали его великим королем; скорее те орудия королевской власти, которые одни битвы могли дать ему в руки — почитание и уважение, которым он пользовался в среде простого народа.
Фактически, его величайшие победы, одержанные на поле боя, являлись одновременно его величайшими поражениями как Верховного короля. В разгаре битвы он перевоплощался в бесстрашного, хладнокровного убийцу, уничтожавшего своих противников с радостным наслаждением Утаньятского барона, преследующего оленя.
Уже будучи королем, он иногда был склонен к быстрым и необдуманным действиям, что едва не повлекло за собой поражение у долины Элвритсхолла и стало причиной потери благорасположенности и лояльности покоренных риммеров.
Саймон поморщился, читая этот отрывок. Солнце, пробивавшееся сквозь густую листву, уже начинало припекать. Он знал, что на самом деле давным-давно пора отнести Бинабику мех с водой… но ему уже так долго не удавалось спокойно посидеть в одиночестве, а кроме того, он был так удивлен, что доктор Моргенс недостаточно восторженно пишет о золотом Престере Джоне, человеке, имя которого фигурировало в таком количестве песен и историй, что только имя Узириса могло поспорить с ним.
Сопоставляя, гласил манускрипт, мы можем заметить, что единственный человек, равный Джону на поле боя, был, фактически, его полной противоположностью. Камарис са-Винитта, последний принц Наббанайского королевского дома и брат нынешнего герцога, был человеком, которому война казалась всего лишь плотским безумием. Сидящий на боевом коне Атарине, с огромным Тёрном в руке — он являлся носителем самой смертоносной силы нашего мира. Тем не менее он не получал никакого удовольствия от битвы, и его огромный ум был только почти непосильным бременем, многих восстановившим против него и заставлявшим его убивать гораздо чаще, чем ему самому бы этого хотелось.
В Книге Эйдона сказано, что когда стражники Вивениса пришли арестовать Святого Узириса, он охотно последовал за ними, но когда они попытались забрать также и его последователей Сутриниса и Граниса, Узирис Эйдон не мог допустить этого и убил стражников касанием своей руки. Убивая их, он рыдал, и горячо благословил их тела.
То же было и с Камарисом, если такое кощунственное сопоставление допустимо. Если кто-то на земле и приближался к ужасающему могуществу всеобъемлющей любви к ближнему, то это был Камарис са-Винитта, воин, убивающий без ненависти, самый великий воин своего, а возможно и всякого другого…
— Саймон! Пожалуйста, приди быстро! Мне требуется вода, и она мне требуется сейчас!
Звук хриплого от нетерпения голоса Бинабика заставил Саймон виновато подскочить. Он вскарабкался по скользкому берегу и бросился к лагерю.