Меморандум Квиллера - Холл Адам. Страница 31
– Вполне. Вот, например, ученые Америки, России, Англии, Франции, Японии, Китая и, наверное, других стран сейчас работают над ботулотоксином, выводя и убивая соответствующие бациллы для того, чтобы найти основу противоядия. Восемь унций этого яда могут отравить население всего земного шара. Для того, чтобы бедное человечество могло жить в мире и дружбе, нам всем нужно обладать этим противоядием. Возможно, что Ротштейн также работал в этой области, но это не то, чем он наполнил флакон. Его содержимое состоит из бацилл группы, вызывающей эпидемию чумы.
Раздался звонок телефона, и Штеттнер сейчас же отключил аппарат, чтобы я мог продолжать.
– Существуют три формы чумы. При так называемой бубонной чуме распухают лимфатические железы, начинают нагнаиваться и превращаться в черные нарывы. При заболевании септической формой поражается кровь. Первично-легочная чума протекает еще тяжелее и значительно инфекционнее бубонной, от которой в четырнадцатом веке погибло около четверти населения тогдашней Европы; ту вспышку эпидемии англичане называли “черной смертью”. В своем сообщении доктор Ротштейн дает точное научное название ее микроба-возбудителя “Пастеурелла пестис”. Этот микроб относится к палочковидным бактериям и может выращиваться в лабораторных условиях в соответствующей микробной среде. Инфекция проникает в легкие воздушно-капельным путем; инкубационный период короток и длится всего от двух до пяти дней, то есть протекает в три раза быстрее, чем при заболевании оспой.
Штеттнера это расстроило еще больше, и он тупо переспросил:
– Как вы сказали, четверть населения Европы? Так много?
– В то время – да, около двадцати пяти миллионов. – Я стал думать вслух, как на Нюрнбергском процессе, когда давал показания о Гейнрихе Цоссене. – Да, господин капитан, так много. В наше время только в нацистских лагерях смерти от фашистской чумы погибло около половины этого количества.
Штеттнер промолчал, он думал об Аргентине и объекте № 73.
Я продолжал:
– Естественная сопротивляемость организма легочной чуме сейчас в Латинской Америке довольно невысока – эпидемий там уже давно не было, хотя местные очаги ее зарегистрированы в Бразилии, Перу и Уругвае. Если бы брат доктора Ротштейна в Аргентине вылил содержимое этого флакона на пол переполненного зала кино в Сан-Катарине, семьдесят тысяч бывших нацистов, проживающих там, умерли бы в течение недели.
Штеттнер помолчал, а затем спросил:
– Герр Квиллер… но зачем это было нужно доктору Ротштейну?
– Гитлеровцы убили его жену.
– Ничего не понимаю! Вы опять, должно быть, шутите.
– Хочу надеяться, что никогда и не поймете, так как слишком молоды. Поговорите лучше со своими стариками, они-то должны понимать. За пять лет нацисты уничтожили двенадцать миллионов человек. В судах при рассмотрении дел военных преступников вы можете слышать, как они объясняют причины этого. Очень многих уничтожили лишь за то, что они принадлежали к “низшим” расам. Только и всего, ничего персонального – ни ненависти, видите ли, ни мыслей о возмездии, ни страха. Вот так: лагерь смерти, газовая камера. Понять это действительно трудно, но я лучше разбираюсь в том, какими соображениями руководствовался доктор Ротштейн. Он поклялся отомстить нацистам, и действенность его клятвы определялась тем, как сильно он любил жену и в какое отчаяние впал после ее смерти.
Штеттнер встал и склонился надо мной – высокий, худой, молодой, все еще пытающийся понять мир, в котором родился и жил.
– Подождите, а как же другие?! Для чумы границ нет! Вначале гибнут жители Сан-Катарины, потом всей Аргентины…
– Да, пока не установят точного диагноза и не применят всякие сульфаниламидные препараты. Во время самосудов вместе с виновными всегда гибнут невинные, и Ротштейн это понимал.
Штеттнер взглянул на меня ясными, но ничего не выражающими глазами, и я почувствовал, что этот полицейский начинает меня раздражать – он, видимо, не понял смысла моих ответов.
Весь этот день проходил отвратительно, и я чувствовал, что мной овладевает подавленность. Два дня утомительной работы над расшифровкой сообщения Ротштейна не приблизили меня к “Фениксу”. Возможно, сообщение Солли не имело никакого отношения к тому, что он хотел сказать мне, у Ротштейна не было оснований делиться со мной своим намерением уничтожить население города в Южной Америке; он, безусловно, понимал, что я никогда не поддержу такую сумасшедшую затею. Неужели он сошел с ума и не видел опасности гибели населения целого континента, даже разработав для брата сложную, тщательно засекреченную систему прививок от эпидемии для спасения невинных? К выполнению моего задания это никакого отношения не имело. Если Исаак Ротштейн не был сумасшедшим, он немедленно уничтожил бы флакон.
Повторяю, что Солли никогда не сообщил бы мне об этом. Но что же в таком случае он так стремился рассказать мне? Никаких намеков на это в расшифрованном документе не было. В нем содержались лишь подробные указания брату: о том, как следует распространять бациллы, как самому уберечься от заражения, что нужно делать в течение инкубационного периода, и так далее.
Конечно, у меня по аналогии возникло одно, если можно сказать, параллельное предположение. Я хотел основательно подумать над ним позднее, после того, как на меня перестанет действовать патологическая боязнь Штеттнера заразиться. Очевидность подобного предположения для меня была ясна: я понял, что Солли хитрил и вел двойную игру.
– Я вам очень признателен, герр Квиллер, – между тем продолжал Штеттнер, – и, разумеется, немедленно доложу расшифрованный текст начальству.
Перед уходом я все же спросил:
– А еще что-нибудь существенное вы нашли в лаборатории… что-нибудь существенное, о чем вы не сказали мне?
– Нет, больше ничего, – удивленно ответил Штеттнер.
– Я оказал вам услугу, господин капитан, и надеюсь на взаимность. Вы даете слово, что нашли только контейнер?
– Да, конечно, мы взяли еще кое-какие бумаги, но вы уже видели их.
Штеттнер не лгал. Честно говоря, я огорчился – мне не за что было ухватиться.
Я попрощался со Штеттнером и нашел свой “мерседес” там же, где оставил, примерно за километр от комиссии “Зет”. Мне казалось, что нацисты не допускают мысли, что я рискну ездить в столь приметной машине, но теперь, как только это им станет известно, они будут следить за мной издалека, и обнаружить такое наблюдение трудно. Машину я оставил далеко, не сомневаясь, что они наблюдают за зданием комиссии “Зет” и уверены, что я должен буду туда зайти. Направляясь к машине, я не обнаружил слежки, и у меня возникло нехорошее предчувствие. Нацисты предоставляли мне уж слишком большую свободу действий, и меня это тревожило. Переход в наступление оказался более трудным, чем я предполагал, а тут еще пришлось потратить два дня на расшифровку документа Ротштейна, ничего не сообщившего мне о “Фениксе”. Состояние у меня было подавленным и могло быть еще хуже, если бы не одно обстоятельство, ставшее очевидным в течение дня, – теперь я верил Полю и тому, что он мне сообщил. Немецкий генеральный штаб вновь обладал или мог обладать возможностью начать агрессивную войну. Этот бесспорный вывод логически вытекал из того параллельного предположения, о котором речь шла выше.
На улице уже стемнело, и мостовые блестели от дождя и растаявшего снега. Я решил рискнуть поставить “мерседес” в арендованный мною при гостинице частный гараж, надеясь, что меня никто не опознает. Если человек “Феникса” все еще дежурит в баре на углу, он, естественно, полагает, что я приеду в БМВ.
Я дождался того, что перед светофором выстроилась очередь машин, проехал некоторое расстояние, а затем пристроился в хвост двум машинам, свернувшим в мою улочку, стараясь держаться как можно ближе к ним. Окна бара запотели, но в стекле одного из них была протерта дырочка, и я, проезжая мимо, отвернулся, а затем с выключенными подфарниками въехал во внутренний двор гостиницы. Он имел форму прямоугольника, и наполовину прикрывавшая его стеклянная крыша тянулась от гостиницы до гаража. Вести наблюдение за тем, что происходило во дворе, можно было только из окон гостиницы или из домика на другой стороне улицы; окна его находились как раз напротив ворот. За мной не велось наблюдения, когда я ставил машину в гараж, но меня могли видеть, когда я въезжал во двор.