В ожидании осени - Битов Андрей Георгиевич. Страница 6
Но дело в том, что опять же: заяц свидетель и Пушкин свидетель.
А эта история была несколько раз рассказана и потом несколько раз пересказана современниками, которые уже потом спорили о количестве зайцев… О количестве этих примет… Но свидетель-то был один – Пушкин.
И вот – сомнение в арбе… сомнение в зайце… а когда я первое и самое обширное сочинение писал о Пушкине в 36-м году – «Предположение жить», то там, по разным главам, – тоже какие-то сомнения… Ну, вот почему он написал перед дуэлью это письмо? С какой это стати? С какой стати он берет и возвращается за шинелью перед дуэлью? В жизни своей, когда он что-нибудь забывал, то, как человек суеверный, держал за правило либо не возвращаться, либо не выходить вообще. А тут в самый ответственный, самый рискованный момент он, видите ли, возвращается за шинелью…
Словом, каждый раз – какое-то сомнение. Зачем он столько раз поставил дату «19 октября 36-го года» на всем, что попало: на письме Чаадаеву, которое он не отправил; в «Капитанской дочке» сделал практически ненужную приписку, чтобы снова поставить это «19 октября»?.. И так далее.
Я цепляюсь за какое-то такое странное свидетельство, и оно мне строит способ. Это есть способ повествования.
Не тщеславие восстановить еще не восстановленные в пушкинской жизни факты мной движет, а попытка найти собственные свидетельства Пушкина.
Сам Пушкин, как известно, сердился, когда в 24-м году, после смерти Байрона, были опубликованы дневники Байрона и все стали читать сокровенные его секреты, – Пушкин возмущался, его коробило, что вот толпа, плебс… Таким поиском я тоже вроде бы не занят. Но мне интересно, как он сам хотел себя видеть.
Я построил такую как бы теоретическую часть, – то есть я ее еще не разработал, но она должна быть разработана для статьи о Грибоедове и Пушкине. Так вот зачем он совершал такие странные или несерьезные, незначительные поступки, о которых любил потом рассказать и… внедрить их в сознание. Я назвал их для себя мифологическим фактом. Это не просто ложь или хвастовство, это определенные точки для построения сюжета. Мы знаем, как чуток был Пушкин насчет взаимоотношений поведения и судьбы, фактов и характера. Так вот – все построено на этом.
Важно не только то, что он сочинял. Но и жил он тоже очень своеобразно. Не потому, что он свою жизнь как бы «переплетал для потомков», но потому, что это единый метод понимания. И окружающей жизни, и текста.
Он зачем-то придумал про зайца. Для меня это объясняется так – он стоял перед выбором. Он в ноябре закончил «Годунова», он почувствовал себя так прочно стоящим на мировой дороге, назначение уже начало как бы исполняться. И для него встал выбор между продолжением обретения назначения и авантюрой общественного поступка.
Время от времени его потрясали такие авантюрные планы, горячка: что сбежать за границу, что жениться, что на дуэль… То есть каким-то образом нетерпение игрока к перемене участи всегда в нем наличествовало, но периоды большого подъема, творческой производительности всегда снимали этого рода активность. И в этот момент – после «Бориса Годунова», с безусловно назревшим планом «Маленьких трагедий»… он был просто лишен этой активности.
А все-таки… А все-таки это были его друзья… И все-таки их повесили… И очень хорошо известно, и Анна Ахматова об этом много писала, какого рода переживания у него в этой связи были: те – пострадали, а он в этот момент – тактично, по-российски, отпущен на свободу. Например, подписание в печать, как это у нас теперь называется, первого сборника стихов Александра Сергеевича совпадает по времени с началом следствия над декабристами – такая замечательная параллель.
Так что внутренне ему было очень неуютно. Тем не менее выбрал он это сам. «Заяц» стоит тут, как такая вот шутка.
Теперь с этой арбой. Это меня занимает.
Конечно, можно было бы и нужно было бы все это подробнее исследовать – поехать в Тифлис, выяснить (это несложно по тогдашним газетам сделать), когда тело Грибоедова привезли в Тифлис, совпадает ли это по времени с путешествием Пушкина и так далее. Но я – не исследователь. Меня даже устраивает не проверять до тех пор, пока я все же не напишу этот текст. Я ограничиваюсь просто литературными ощущениями: встреча тела Грибоедова – вписанный кусок.
Впрочем, даже если по времени это и сходится, они могли просто проехать по параллельным дорогам. Словом, проверить это невозможно, мы это никогда не восстановим…
Так или иначе, но эта арба в любом случае – факт его воображения. Но воображение необходимо для завершения сюжета, который развивался в нем, подспудно, может быть, даже и для него самого – как говорится теперь, подсознательно.
Есть рамки этого сюжета, которые надо исследовать: конечный момент – эта арба, начальный момент – знакомство. Это уже вокруг лицея надо поискать.
Есть один очень важный для Пушкина момент: он причислял себя к военному поколению. Война застала его двенадцати-тринадцатилетним мальчиком. И тут есть граница: участвовавшие и неучаствовавшие. Люди, на пять-шесть лет старше его, уже участвовали. В том числе и Вяземский, и Чаадаев, и Грибоедов… Таким образом, разрыв в какие-то пять лет становился принципиальным.
Пушкин явился и был сразу поприветствован всеми ими как обещание. Признав сразу «Руслана» и поставив сразу же ученика над учителем… Потом они все еще травили его, бедного, тем, что он должен сделать не меньше Петра. Это когда он был в ссылке – мальчишка, заброшенный в провинцию. И всегда его обвиняли в лени.
Это была у него очень романтическая область – дружба со старшими. И взаимоотношения с Вяземским, с Чаадаевым, с Грибоедовым могут быть разобраны в ключе взаимоотношений со старшими. Которых он, кстати, позднее в процессе внутренне перегнал. И эти отношения очень интересно рассматривать, когда Пушкин стал и более зрелым, и более глубоким – и это абсолютно не было замечено окружающими. В том числе и близкими людьми, которые имеют такую «однокашную», школярскую позицию – быть старше.
Ну, вот. С Грибоедовым у него был такой комплекс: во-первых, Грибоедов окончил университет… то есть все, что я теперь говорю, надо анализировать, это я как бы накидываю, это такая корзинка… Так вот, Грибоедов окончил университет. Знал языки. Служил в иностранной коллегии. Был уже вхож… Был уже взрослее… Был знаменит по части романов, а эта слава очень волновала юношу… То есть с Грибоедовым что-то закладывалось уже тогда. Как с личностью. Словом, это все более или менее уже известные вещи. Их просто надо суммировать и нарисовать такой портрет взгляда мальчика на взрослого. Вы сами прекрасно знаете, как дети образуют божество. И в особенности из тех, кто чуть-чуть старше. Это сбрасывать нельзя никак. Это – на всю жизнь. Когда кто-то старше – в школе, в пионерлагере, не знаю, в камере… Так вот, в камере, которая называлась лицей, это тоже так.
Эта область точно не обследованная, и она служит здесь для создания рамки: во-первых, знаменитая арба с телом, и второе, – знакомство.
Но основное событие возникает, конечно, когда возникает слух, что вот появилось «Горе от ума». И это опять Грибоедов. Это конец 23-го года.
Какое могло это произвести впечатление на молодого человека двадцати четырех – двадцати пяти лет, сменившего южную ссылку на Михайловское, засевшего там в перспективе надолго?
Он вызрел, его уже раздражают все соотношения с Байроном, он уже написал «Цыган» – сочинение такое… на виток по сложности, по интеллектуальной… странности… на виток, конечно же, дальше Байрона. Тут не надо сравнивать таланты, а просто – по развитию духа. А его все еще с Байроном сравнивают. Просто потому, что успех пришел к нему вместе с романтическими поэмами – с «Кавказским пленником» и «Бахчисарайским фонтаном». А у него-то уже написаны первые главы «Евгения Онегина»…
Что это значит: «написаны первые главы»? Это тоже надо знать. Значит, план сочинения, или образ сочинения, или тело сочинения уже есть. Есть образы, есть мир, форма уже найдена – достаточно первой главы, чтобы понять – «Евгений Онегин» уже есть. Обидно, если бы его не было – да?