Конунг. Человек с далеких островов - Холт Коре. Страница 18
Гуннхильд сказала, что не знает правды, я стоял и переводил взгляд с нее на Сверрира. Неужели он сын конунга? Неужели Гуннхильд была женщиной конунга? Я сделал шаг к ее ложу, несколькими словами она изменила судьбу своего сына и той страны, где ее сын стал конунгом. Она заговорила снова:
— Сверрир, с тех пор, как ты родился, я все годы пыталась искупить свой грех. Я молила Бога по ночам и при свете дня, я больше не спала с тем человеком, который стал моим мужем, я прогоняла его и отказывала ему в его законном праве. Но грех пылал во мне, как угли под пеплом. Я мечтала пойти босиком в Ромаборг. через горы и веси и исповедаться в этом святом городе. Но это мне не удалось. Каждый раз, когда я смотрела на тебя, Сверрир, я видела перед собой другое лицо. Когда я слышала твой голос, я слышала голос конунга! Но точно я ничего не знаю. И это самое трудное: жить в неведении. Должна ли я была раньше рассказать тебе обо всем, наделить тебя тем же неведением, открыть свой позор, заставить и тебя нести этот крест? Вот если б я знала точно! Я слышала, что ярл Эрлинг и его сподвижники в Норвегии убили всех сыновей конунга Сигурда, я догадывалась, какой будет твоя судьба, если я откроюсь тебе. Я молила Господа Бога и святую Деву Марию помочь мне, но они мне не ответили.
И вот сюда приехал этот сборщик дани, человек, который взял меня силой и обрушил лавину, этот низкий человек, послуживший причиной всего, что случилось потом. Когда он вчера ушел из дома, где я лежу, я впала в забытье от стыда и бессилия. И тогда мне приснилось, что папа в Ромаборге пришел ко мне и сказал: Ты должна исповедаться!
Я исповедалась ему во сне и он сказал: Ты должна все открыть своему сыну! И вот наконец я это сделала.
Гуннхильд падает на постель и лежит молча, и я не знаю, сколько проходит времени. Я слышу собственное дыхание, слышу шум моря, бьющегося о берег. Она лежит с закрытыми глазами, Сверрир стоит, склонившись над ней, я вижу его лицо рядом с ее, на их лицах написано страдание, но на его — больше.
Теперь все стало другим.
Гуннхильд нужен покой, вскоре она засыпает. Мы долго сидим у ее ложа, нам нечего сказать друг другу, может, она, все рассказав нам, станет крепче. Я поддерживаю ее голову, мне хочется быть добрым к ней после того, как она обрушила на нас столько тяжелого. Я поворачиваюсь к нему. И в первый раз вижу его.
Что-то изменилось и уже никогда не будет так, как раньше. Наша дружба сохранилась, но прежнего равенства между нами уже нет. Наша долгая совместная жизнь не кончилась на этом, скорее, она только началась. Но все стало иным. У Сверрира несчастное лицо, он постарел за эту ночь, но в нем появился какой-то неистовый огонь, какого я никогда не видел в глазах ни одного человека.
Гуннхильд спит. Мы уходим.
Утро еще не наступило, но праздник в усадьбе уже кончился, людей не видно. Я иду за Сверриром — теперь я обдумываю свои слова тщательнее, чем раньше, — он покидает усадьбу епископа и поднимается в горы. С первыми проблесками света мы видим внизу Киркьюбё и море.
Сверрир вдруг теряет над собой власть, он падает и кричит:
— Она не должна была этого говорить!
Потом он плачет, я никогда не видел, чтобы Сверрир плакал, плечи у него вздрагивают, он бьет кулаками в землю, вскакивает, бежит, возвращается, я молчу, ему надо излить свой гнев. В гневе он похож на Гуннхильд, мне кажется, что я понимаю его, лицо у него в слезах и в земле, но он не замечает этого и кричит, что ей не следовало ничего ему говорить, ей следовало унести все с собой в могилу.
Однако, несмотря на отчаяние, им руководит четкая мысль. Я вижу это по искоркам в его глазах, понимаю из обрывков слов. Он произносит:
— Папа в Ромаборге?..
И умолкает, и я не знаю, о чем он думает, может, о том, что во сне папа может явиться даже недостойной женщине, дать ей совет, что-то пообещать. Сверрир раздавлен и в то же время его переполняет ликующая радость, а также холодная решимость, кажется, будто одна часть его души плачет, другая — гневается, третья — молит об избавлении от ноши, которую, по словам его матери, он отныне будет нести.
Вскоре он успокаивается. Я до сих пор не произнес ни слова. Он встает, день уже вступил в свои права, Сверрир стоит молодой, стройный на фоне светлого неба и моря. Таким я видел его в то утро, таким он сохранится во мне до моего последнего, трудного часа.
Он смотрит мне в глаза и говорит с ледяным холодом в голосе, испугавшем меня:
— Я понимаю, это еще не значит, что я сын конунга.
Потом поворачивается и идет к усадьбе епископа, я тоже поворачиваюсь и иду за сыном конунга.
В тот же день, когда тень от гор уже сползла в море, я шел через двор усадьбы. Навстречу мне попался старый работник, сын вольноотпущенника, его звали Арве. Он сказал:
— Они нашли Оттара. Он лежал мертвый между конюшней и хлевом.
Мне сразу все становится ясно: Сверрир ударил Оттара, и тот, падая, ударился головой о камень, в беспамятстве он хотел доползти до дома, но по ошибке оказался между хозяйственными постройками, где и испустил дух. Теперь его нашли — он один из тех, кто приехал сюда со сборщиком дани Карлом, его убили в усадьбе епископа.
В глазах старого Арве был страх, я быстро отвернулся от него. Выбор у меня был небольшой — остаться и принять то, что ждало всю усадьбу, или бежать. Я пошел к воротам церкви. Там стоял страж. У ворот усадьбы тоже стоял страж. Я медленно и спокойно шел через двор, а в голове стучало одно: где Сверрир? В верхние ворота вошли двое, я не решился пойти им навстречу и побежал к домишке, где лежала Гуннхильд, чтобы укрыться там.
Она не отозвалась на мой зов… Я долго смотрел на нее, лицо ее было отмечено достоинством смерти, она умерла во сне, рядом с ней никого не было, даже ее сына не было здесь, когда сюда пришла смерть. Я подошел к двери и стал прислушиваться. Пока все было тихо. В доме царила странная, завораживающая, невозмутимая тишина: сумерки, мертвая женщина, одна, мать сына конунга.
Но кто-то здесь побывал… На столе зажжена свеча, темнота уползла в щелястые стены. Горит свеча, Гуннхильд лежит, подняв лицо, величественная, спокойная, я прячусь за нее. Постель большая, на ней лежат овчинные одеяла для трех человек, одно — на покойнице, завернувшись в два других, я прячусь за Гуннхильд и прижимаюсь к стене. Выглядываю и вижу горящую свечу. Она отбрасывает тень. Когда я пришел, по белому лицу Гуннхильд я сразу понял, что она умерла, тот, кто здесь был, должно быть, тоже.
Однако сейчас здесь никого нет. Гуннхильд уже остыла, ее холод сковал и меня. Я касаюсь ее груди, там, где билось сердце, и мне кажется, что ее кожа еще хранит жар жизни. Мое дыхание как будто передается ей, я молюсь, лежа там, но молюсь не Всевышнему и не святой Деве Марии, а мертвой матери Сверрира. Я верю, что она слышит мою молитву — я молю о милости и о жизни, молю спасти меня от мстителей, которые, я уже знаю, рыщут по всей усадьбе. Я уверен, что она передаст мою молитву Всевышнему, рядом с которым она, обремененная грехами и все-таки безгрешная, сейчас пребывает. И тут приходят они.
Трое, я слышу это по их шагам и по голосам, я лежу неподвижно, Гуннхильд тоже. Пламя свечи колышется от сквозняка, когда они отворяют дверь, один из них вбегает в дом и останавливается, оторопев. По-моему, они крестятся. Я так и вижу их: воины, не особенно храбрые и не такие жестокие, какими кажутся самим себе. Они останавливаются перед мертвой женщиной, склоняют головы и пальцы их творят крестное знамение.
Потом они уходят. Один за другим, их трое, я плачу.
Здесь нельзя оставаться, но у меня нет выхода. Гуннхильд не гонит меня, однако я дрожу, холод ее тела сковывает и меня, а мой жар передается ей. Я прислушиваюсь, снаружи слышны крики, они удаляются, я встаю. Наклоняюсь над ней и падаю, запутавшись в овчине, мои губы случайно касаются ее губ, я вскрикиваю от страха. Снаружи кто-то кричит, я снова забиваюсь туда, где лежал, пытаюсь не дышать, быть такой же мертвой, как Гуннхильд.