Лягух - Хоукс Джон Твелв. Страница 13

Потеря сознания без потери моторно-двигательных способностей – один из второстепенных, но порой обременительных и даже пугающих симптомов, которыми усыпана моя незримая ноша, подобно драгоценным камням на венце. Лишь только я проглотил свою удивительную, хоть и злобную лягушку, так сразу же превратился в дневную сомнамбулу. Не очень-то приятное ощущение – внезапно пробуждаться в незнакомой обстановке, окончательно заблудившись или, хуже того, понимая, что нечаянно вторгся в запретную область. Например, в ту, по счастью, пустую комнату с вычурной надписью Mesdames [9] на двери, где однажды меня обнаружила некая смеющаяся дама в черном. Могу вас заверить, далеко не все женщины настроены столь же доброжелательно.

Ну да, мое первое и единственное столкновение с женой молодого графа чем-то напоминало тот случай, по крайней мере – вначале. Я неожиданно пришел в себя, не имея ни малейшего представления о том, где побывал и как оказался здесь – в глубине графского замка, который я узнал сразу, как только почувствовал резкое, страшное пробуждение. Белые стены, мозаичные полы, гобелен с изображением раненого оленя на тропе, дальний канделябр – все было до боли знакомым и устрашающим, словно бы я уже видел их раньше. И почему я так неподвижно стоял на месте – незваный и, как всякий легко предположил бы, нежеланный маленький гость?

Потому что я не просто вторгся во внутренние покои графского замка, чего никогда не делала даже Мама, но – Боже упаси! – стоял как вкопанный в дверях будуара – он был только один! – принадлежавшего жене молодого графа. И там была она! Словно бы по приказу моей коварной лягушки и следуя навязчивому плану будущего (по крайней мере, моего), молодая, импозантная женщина возлежала передо мной на шезлонге, обитом розовым ситцем, на котором пылали в солнечном свете большие, но поблекшие розы. Каким чудным я, наверное, казался ей – пухленький мальчонка, неожиданно появившийся и такой потешный: с разинутым ртом, сжатыми кулачками и расширенными, вдруг округлившимися глазенками.

Как близко она была от меня! И если я, до смерти перепуганный сын ее собственной кухарки, вызывал у нее смех, то мне она казалась неземным видением в пеньюаре из бежевого крепдешина и шелковых чулках. Она улыбалась, и я видел влажные перепоночки в уголках ее рта. Пеньюар кое-где приспустился, словно бы потакая своим томным капризам. Она угрожающе увеличивалась прямо у меня на глазах, одна прядь ее золотисто-каштановых волос растрепалась и вспыхнула на солнце. Быть может, она считала меня развлечением, посланным Богом, но выражение моего лица объяснялось не только параличом зрения, – хоть я и правда не мог оторвать от нее глаз, – но еще и страданиями, которые причинял мне в тот миг Арман. Какой подходящий момент для атаки на мой желудок, покуда мои глаза впервые атаковали меня желанием, так что я уже не мог отличить одно от другого – боли от желания и желания от боли. Во всяком случае, ее чулки были цвета темного шоколада, размазанного на кончиках женских пальчиков, а ноги разрастались вместе со всей фигурой молодой графини и ее расплывающейся улыбкой. Шезлонг казался разукрашенной лодкой, которую отчасти затмевала та постоянно приближавшаяся женщина, что сидела на ее корме. И что же она потом сделала? При мысли об этом я до сих пор дрожу от злости и желания. Вы не поверите! Она решила соблазнить меня! Как только эта женщина поняла, что я попался, она подняла одну затянутую чулком ногу. Да-да, подняла! В колене! Обхватив верхнюю часть открытого бедра своими унизанными кольцами руками, она медленно выставила на мое обозрение темное колено безупречной лепки, а затем неторопливо вытянула всю ногу целиком и подняла ее под низким, изысканным углом, специально для меня обнажив атласные ремешки подвязок. И, не сводя с меня глаз, с внезапно застывшей улыбкой на идеально умащенном лице, она как бы невзначай и в то же время умышленно разгладила чулок на этом широком бедре! Кольца же и драгоценности, украшавшие пальцы этих порочных рук, посылали прямо мне в личико свой мощный, подобный взрывной волне сигнал.

Мне на ум пришла только одна мысль. Я подумал, что мамины подвязки – не телесного, а белого цвета. И тогда мои уши наполнились страшным грохотом – оглушительным стуком моих ботиночек, и я почувствовал жуткую одышку. Ботинки гремели по мозаичному полу, подобно деревянным чурбачкам, двигаясь вверх-вниз, пока не вынесли меня вон – со всего разбега и как раз вовремя. Я понимал, что был еще слишком маленьким, для того чтобы улыбаться жене молодого графа, разговаривать с нею и входить в ее запретную комнату. Поэтому мне оставалось лишь отвергнуть графиню и сбежать.

Я бежал, мечась из стороны в сторону, вверх и вниз по широким лестничным пролетам, преследуемый собственным грохотом по запутанным коридорам и комнатам, которых раньше не видел, – по счастью, я не ушибся и ничего не сломал. Я мчался и кружил, раскинув свои коротенькие ручки и сгибаясь в три погибели, – словно бы превратившись в бедного малыша Кристофа.

Заблудился ли я? Да, я действительно потерял ориентацию, как всякий ребенок, который не в силах найти дорогу в темной чаще. И вдруг очутился в своей любимой комнате, которую так хорошо знал, – в маминой кухне графского замка, – и резко, с шумом остановился, наконец-то почувствовав себя в безопасности. Топилась большая черная печь, огромная, как наши первые паровозы; на стенах, подобно доспехам, висели латунные и медные кастрюли, а на массивном столе, потемневшем и промасленном от многолетнего маминого художества, стояло белоснежное дымящееся блюдо, которое дожидалось, пока его отнесут и поставят перед терпеливыми гостями. Вокруг громадной раковины сверкали голубые и желтые изразцы, вода капала из трубы шириной с мой ротик, а железная крышка плясала на беспокойной кастрюле, стоявшей на плите. Однако эта теплая и благоухающая кухня оказалась пустой. Где же моя Мама в белом фартуке и с высоко поднятой деревянной ложкой?

Стараясь ступать как можно тише, я подошел к столу, подобно брошенному ребенку, привлеченному струйкой, поднимающейся над черно-белыми деревьями, так же тихо выдвинул деревянный стул и забрался коленями на его плетеное сиденье. После этого я не улыбнулся, как обычно, очарованный зрелищем, и не принюхался, подобно огромному кролику, машинально идущему на запах испуганного ребенка, не вытянул толстенький указательный палец и не погрузил его в то густое тепло, которым жареное блюдо обычно окутывало слишком горячую на ощупь тарелку. Все произошло в точности наоборот. Я подался назад и сел прямо, точно так же застыв при виде груды на тарелке, как и при виде полного бедра в шелковом чулке, на которое наткнулся лишь несколько минут назад.

Лягушачьи лапки! Ну да! Кто бы мог поверить в столь жестокое и гибельное совпадение, в такой вопиющий удар по уже расстроенным чувствам маленького ребенка? И каким образом все эти полупрозрачные половинки лягушек, поразительно напоминавшие второпях приготовленное соте из крошечных человечков, разрубленных напополам вдоль талии, оказались на этой белой тарелке, горячие и готовые к употреблению? Конечно, во всем виноват Папа! Кто еще мог разграбить мои лягушачьи пруды, с такой же радостью шлепая по холодному илу, с какой сбивал кисти омелы с голых веток серебристых тополей? Кто еще мог наловить столько бедных лягушек, чтобы преподнести их в качестве особенного подарка к столу молодого графа? Только Папа. Кто же еще? Правда, я был глубоко тронут тем, что Мама использовала чеснок и оливковое масло для приготовления моих убиенных лягушек. Но при виде стольких разделанных тушек мне едва удалось сдержать слезы, гневные возгласы и судорожные рыдания, которые могли вытолкнуть наружу могущественного Армана. Какое ужасное зрелище предстало бы тогда его выпученным очам, и как жалобно заквакал бы мой бедный лягух!

Хорошо, что хоть до этого не дошло. Когда мне показалось, что я больше не выдержу, не в силах перебороть подступающую тошноту и дрожь, которая уже грозила полностью овладеть мною с головы до пят, мне на помощь, как всегда, пришла дорогая Мама, подняв меня со стула и заключив в свои теплые, пахнущие мукой объятия.

вернуться

9

Зд.: женская уборная (фр.)