Праздник, который всегда с тобой. За рекой, в тени деревьев - Хемингуэй Эрнест. Страница 4

В неотправленном письме Чарльзу Скрибнеру-младшему от 18 апреля 1961 года Хемингуэй сообщает, что он не в состоянии закончить книгу так, как надеялся, и предлагает напечатать ее без последней главы. Он говорит, что больше месяца пытался написать заключительную часть. Неудавшиеся начала введения и заключительной части, собранные в разделе «Фрагменты» данного тома, вероятно, написаны в этот период. Кроме того, он приводит длинный список возможных названий книги. Привычка составлять список вариантов названия образовалась у него еще в 1920-х годах, когда он писал рассказы, вошедшие в сборник «В наше время». Некоторые названия – озорные, некоторые – серьезные, и он часто говорил, что наилучший источник для поиска названий – Библия. На первый взгляд список названий, составленный Хемингуэем в этот период, кажется ужасным и, возможно, свидетельствует о том, до какой степени ослабел его рассудок. Среди них такие: «То, о чем никто не знает», «Надеяться и писать хорошо (парижские истории)», «Написать об этом верно», «Хорошие гвозди делаются из железа», «Грызя ноготь», «Кое-что, как оно было», «Некоторые люди и места», «Как оно начиналось», «Любить и писать хорошо», «На ринге все иначе» и мое любимое: «Насколько все было иначе, когда ты сам там был».

Сам он склонялся к названию «Ранний глаз и ухо (Каким был Париж в те ранние дни)». Оно похоже на пассаж из медицинского учебника, который мог принадлежать его отцу. Но, серьезно говоря, я думаю, что Хемингуэй пытался здесь вычленить то, что считал важнейшими гранями своей писательской техники. Глаз – термин, распространенный среди знатоков изобразительного искусства, – подводит к интересному сопоставлению литературы с живописью; этой темы Хемингуэй касается в «Празднике, который всегда с тобой», в особенности своей учебы на картинах Сезанна. Первым делом Хемингуэй развил в себе зрение, способность отличать золото от колчедана и превращать свои наблюдения в прозу, – и произошло это в двадцатых годах в Париже. Ухо же, которое представляется нам больше относящимся к музыке, чрезвычайно важно и в художественной литературе. Проза Хемингуэя, как правило, звучит очень хорошо, когда ее читают вслух. В законченном виде письмо его настолько плотно, что каждое слово является неотъемлемой частью, как нота в музыкальном сочинении. В первые парижские годы он постиг важность ритма и повторов, познакомившись с произведениями Гертруды Стайн и, главное, Джеймса Джойса, чей шедевр «Улисс», изданный «Шекспиром и компанией» Сильвии Бич, являет собой виртуозную демонстрацию возможностей английской прозы и особенно оживает, если читать его вслух. «Ранний глаз и ухо» указывает на необходимость оттачивать свое мастерство, в чем Хемингуэй был глубоко убежден и над чем работал всю жизнь. Талант предполагается – хороший глаз и хорошее ухо должны у вас быть изначально, – но чтобы развить писательские способности, нужен и опыт, и Париж тех лет был в этом смысле идеальным местом для Хемингуэя. Кстати говоря, многие первые рукописные черновики «Праздника, который всегда с тобой» исключительно чисты и служат ярким свидетельством его таланта (см. илл. 2–3), даже в последние годы жизни. Бессмертная проза является на странице в полном вооружении, как богиня Афина из головы Зевса.

Окончательное название «A Moveable Feast» (буквально – «Переходящий праздник») дала книге Мэри Хемингуэй после смерти автора. В рукописях оно не встречается; его предложил Мэри А. Э. Хотчнер, который вспоминает, что Хемингуэй произнес эту фразу, беседуя с ним в парижском баре «Ритц» в 1950 году. В написании заглавия мы следуем личной склонности Хемингуэя сохранять букву «e» в словах, оканчивающихся на «ing», образованных от глаголов, оканчивающихся на «e». Это придает названию особый авторский отпечаток, а кроме того, «ea» в Moveable дает приятный зрительный повтор с «ea» в Feast. В своем предисловии Патрик Хемингуэй объясняет историческое значение термина и его возможные ассоциации в творчестве и жизни моего деда.

Читаете ли вы эту книгу впервые или вернулись к ней как к старому другу, «Праздник, который всегда с тобой» сохраняет поразительную свежесть. Недавно я отправился в Париж, чтобы проследить за доставкой мраморного бюста греческого историка Геродота из музея Метрополитен в Лувр для выставки, посвященной истории Вавилона от третьего тысячелетия до н. э. до эпохи Александра Великого и мифу о Вавилоне, когда этот великий город стал легендарным местом и библейским символом разложения. Мне вспомнился рассказ Ф. Скотта Фицджеральда «Опять Вавилон», где он изображает Париж середины 1920-х – время, когда там жил Хемингуэй, – как город излишеств, бесконечных вечеринок и яркого декаданса. И насколько же другим стал для Фицджеральда город в конце десятилетия, во время Великой депрессии, когда его писательская карьера пошла на спад. Во время моего недавнего посещения, при слабом долларе и кризисе в США, американцев в Париже было не много. Если при Хемингуэе в 1920-х «обменный курс был чудесным», то теперь маятник качнулся в другую сторону, и жизнь в Париже для приезжих американцев стала недешева. Для меня Париж (и как справедливо отмечал дед, у каждого с ним свои отношения) был живым, вдохновляющим городом, средоточием красоты и света, истории и искусства.

Для моего деда, в те годы только начинавшего, Париж был просто самым лучшим на свете местом для работы и навсегда остался самым любимым городом. Сейчас уже не увидеть пастуха со свирелью, ведущего стадо коз по парижским улицам, но если вы посетите места на левом берегу, о которых писал Хемингуэй, или бар «Ритц», или Люксембургский сад, где недавно побывали мы с женой, то сможете почувствовать, каким Париж был тогда. Впрочем, для этого необязательно ехать в Париж – просто прочтите «Праздник, который всегда с тобой», и он унесет вас туда.

Шон Хемингуэй

1

Хорошее кафе на площади Сен-Мишель

Потом погода испортилась. Так в один день кончилась осень. Ночью ты закрывал окна от дождя, и холодный ветер обрывал листья с деревьев на площади Контрэскарп. Размокшие листья лежали под дождем, ветер охлестывал дождем большой зеленый автобус на конечной остановке, кафе «Дез аматёр» было забито народом, и окна запотевали от тепла и дыма внутри. Кафе было печальное, паршивое, там собирались пьяницы со всего квартала, а я его избегал из-за запаха немытых тел и кислого перегара. Женщины и мужчины, собиравшиеся там, были пьяны все время или пока хватало денег – большей частью от вина, которое брали литровыми или полулитровыми бутылками. Там предлагали разные аперитивы со странными названиями, но позволить их себе могли немногие – да и то в качестве фундамента, на котором потом надстраивали винную пьянку. Женщины-пьянчуги назывались «poivrottes».

Кафе «Дез аматёр» было отстойником улицы Муфтар, чудесной узкой людной торговой улицы, которая вела к площади Контрэскарп. Низенькие туалеты старых домов – по одному возле лестницы на каждом этаже, с двумя цементными приступками в форме подошвы по сторонам от очка, чтобы locataire [6] не поскользнулся, – опорожнялись в отстойник; ночью их откачивали в цистерны на конной тяге. Летом, при открытых окнах, ты слышал звук насосов и очень сильный запах. Цистерны были окрашены в коричневый и шафрановый цвет, и в лунном свете, когда они обрабатывали улицу Кардинала Лемуана, эти цилиндры на колесах напоминали живопись Брака. А кафе «Дез аматёр» никто не откачивал, и его пожелтелый плакат с расписанием штрафов за пьянство в общественных местах был так же засижен мухами и никому не интересен, как постоянна и вонюча была клиентура.

Вся печаль города проявлялась вдруг с первыми холодными зимними дождями, и не было уже верха у высоких белых домов, когда ты шел по улице, а только сырая чернота и закрытые двери лавок – цветочных лавок, канцелярских, газетных, повитухи второго сорта – и гостиницы, где умер Верлен, а у тебя была комната на верхнем этаже, где ты работал.