Никогда_не... (СИ) - Танич Таня. Страница 126
Как Артур?
Привыкая к этой мысли я стою в полумраке небольшого коридорчика, ведущего в большой зал — главную комнату, где, как всегда, мерно жужжит на разные голоса телевизор, и где обычно обитает дядя Боря, отделённый от всей семьи. И телевизор ему оставляют как утешение за то, что он исключён из общего круга — к этому я тоже привыкла с детства. Но только сейчас понимаю всю горечь иронии его судьбы — может быть, он был бы не против, чтобы им так интересовались, чтобы его не выпускали из поля зрения, чтобы задабривали и закармливали вниманием и лестью.
Но единственный мужчина из семьи Никишиных, тоскующий по вниманию, оказался этим вниманием обделён. Так всегда было, так и будет всегда. Ничего не изменится для него.
А для Артура? Ведь ещё не поздно…
Решаю войти, тихонько постучав, и отодвигаю вбок тяжёлую, с резной ручкой дверь, которая ведёт в зал. Когда-то таким нововведением — разъезжающимися дверями, как у богачей из сериалов, очень гордилась Наташка, рассказывая всем, что у неё не квартира, а почти особняк. Теперь же эта деталь выглядит аляповато, со старомодной претенциозностью.
Прошло не так уж много времени, а как же всё вокруг нас изменилось.
— Кто там? — Бориса Олеговича душит надсадный кашель, и входя в комнату, я вижу его, устроившегося в большом кресле в углу, быстро прячущего что-то под бортик. Я тут же догадываюсь, что это. Микстура от кашля, в которую он наверняка добавил ещё и спиртового бальзама, и теперь, как обычно, лечится, попивая.
Тяжёлые темные портьеры в комнате опущены, но несмотря на это, мне хорошо видно, как щурятся его близорукие глаза, какая вороватая растерянность застыла в них. Дядя Боря не ждал гостей.
Заходит ли к нему сюда хоть кто-то, если сам не позовёт?
— А, Полинка! Это ты… — облегченно выдыхает он и довольная улыбка расползается по его веснушчатому лицу. Веснушки у дядь Бори такие же, как и он сам — несмелые, блеклые. Помимо воли вспоминаю, как любовалась похожими отметинками на загорелых щеках Артура — у него они темнее и похожи на россыпь маленьких родинок. Веснушки, которые не так уж часто встречаются у брюнетов его типа, и, очевидно, доставшиеся ему от отца. Такая своеобразная компенсация за фамилию. Больше ни у кого из семьи Наташки нет и намёка на веснушки, даже у огненно-рыжей Златы.
Чувствую, как к горлу подступает ком, и не могу понять от чего. Я не спешу жалеть Бориса Олеговича — в конце концов, отшельником в собственной семье он прожил почти сорок лет. Значит, было то, что крепко его держало, что не давало уйти и разрушить сложившийся порядок вещей. Или, может, по природе своей он такой, что не может взбунтовать, как бы сильно его ни заталкивали в пыльный угол, как бы ни забивали право на собственное мнение.
Интересно, думаю я, подходя и садясь рядом, а способен ли он когда-нибудь дать отпор? Что такого должно произойти, чтобы заставило его встать, перестать прятаться, врезать кулаком по столу так, как об этом мечтает Тамара Гордеевна, и устроить своим женщинам такой нагоняй, чтобы они все враз присмирели?
Не знаю, совсем не могу представить его в таком образе, как ни стараюсь. Уж слишком не похож на дерзкого бунтаря кутающийся в плед при такой жаре, щуплый и не совсем трезвый Борис Олегович, поясница которого по-бабушкински перевязана тонким пуховым платком.
— Это я того… — замечая мой взгляд, оправдывается дядь Боря. — Болею. Подстудился, Полинка. Как дурак, среди лета, — повторяет он слова жены. — А ты-то как после вчерашнего? Вот вы вычудили вчера… Песни орали во дворе как хулиганы какие-то… даром что взрослые люди. Какой пример молодежи подаёте, а? — говорит он чуть укоризненно, а я улыбаюсь.
Перед ним мне почему-то не стыдно. Дядя Боря всегда был тем, кем казался, и с ним я с самого детства чувствовала себя легко и свободно. Может, потому что было в нем что-то неуверенно-мальчишеское, что в сочетании со вполне взрослой внешностью внушало чувство безопасности. Как будто на самом деле он мальчик, просто притворяется дяденькой. На этом было основано ощущение нашего какого-то едва уловимого родства, того, как я смело рассказывала ему о делах в школе, даже не думая скрываться, как от остальных взрослых. Ну какой же он взрослый? Он ребенок, и он наш.
Сейчас я поразительным образом чувствую себя старше него, как будто этот постаревший мальчик поседел и простудился, но странным образом… не вырос. И не могу понять, в этом его сила или слабость.
Первый заход к Борису Олеговичу я делаю, как и раньше, заговорщически-хулиганский.
— Дядь Борь, — говорю, указывая взглядом на его нычку, прикрытую краями пледа. — А что там у вас за лекарство? Поделитесь?
— Я? Что?! — вскидывается дядя Боря, воровато озираясь. — Ты что, Полинка? Ты что это мне? Ты мне это… не того!
Я только тихо смеюсь в ответ на его притворное возмущение и с намёком подмигиваю.
— Да ладно, мы ж свои. Я не сдам, дядь Борь. Хоть раз в жизни я сдавала вас, а?
Он долго смотрит на меня поблекшими светло-голубыми глазами, потом вздыхает и достаёт из-под полы бутылку с бальзамом. Ага, значит сироп от кашля уже закончился, теперь пошёл бальзам на спирту. Отлично, мне сейчас, чем крепче, тем лучше.
— Ты только эти… рюмки возьми вон там, в серванте, — переходя на шёпот, который едва слышится из-за звуков рекламы в телевизоре, и становясь окончательно похожим на отличника, решившего нашкодить, говорит Борис Олегович. — А то не хватало нам, как беспризорникам, из горла. Верно же, Полинка?
— Ну, почему сразу из горла? — смеясь, я поднимаюсь с дивана, и подхожу к серванту. — Вы можете из горла, а я буду из крышечки. Чисто как босяки с Черемушек, — добавляю в шутку и умолкаю, больше не смеясь и ничего не говоря. Оцепенение, охватившее меня, связано даже не с тем, что я упомянула Черёмушки — один из самых дальних и неблагополучных районов, — и вдруг вспомнила, что именно в этом районе находится квартира Артура, и он сам мне об этом как-то говорил. Это не трогани меня в сравнении с тем, что я вижу, протянув руку за рюмками и остановившись буквально в паре миллиметров от их стеклянных ножек.
Прямо на полке, в окружении посуды — бокалов, праздничных тарелок, каких-то ещё мудрёных соусников, хрустальных салатниц и блюд, по-старомодному стоит фотография, бросив взгляд на которую, я не могу ни пошевелиться, ни отвести взгляд.
На слегка выгоревшем от солнечных лучей снимке изображён мальчишка, присевший на одно колено, закинувший за плечо теннисную ракетку, держащий в руке кубок и улыбающийся так счастливо, что его улыбка, прямо-таки слепит глаза.
Не отрываясь, жадно рассматриваю фото, даже не замечая в нем мелкие огрехи — постановочные фотографии всегда выглядят слишком сдержанными, практически мертвыми — но в этой нет ни капли подобного. Энергия, исходящая от снимка, такая пробивная и динамичная, что цепляет меня из прошлого, как будто тащит к себе.
Артуру здесь лет десять-двенадцать — тот самый возраст, когда мальчик начинает превращаться в подростка, и детское лицо окончательно теряет мягкие и округлые линии, иногда преображаясь до неузнаваемости. Чувствуя, как сердце в груди снова колотится о рёбра, продолжаю рассматривать его, стараясь не упустить из виду малейших деталей — тёмный пушок над верхней губой, густые, едва не сросшиеся на переносице брови — только не задумчиво сдвинутые, а приподнятые, в детском, доверчивом выражении радости; начавшую прорезаться резкость и ломаность черт — и в то же время, ещё по-детски неровный, волнистый край крупных передних зубов, привлекающих внимание в открытой улыбке — солнечной, счастливой, согревающей даже через десяток прошедших лет.
Мне тяжело оторваться от фотографии — может, потому, что на ней, хоть двенадцатилетний, но все же Артур, а я так люблю смотреть на него. Или же потому, что там так и осталось живое чувство, настоящая радость и полнота жизни, которая пробивает даже от одного случайного взгляда, будит внутри совершенно невероятные чувства. На какое-то время я теряю связь с настоящим, ныряя в момент, запечатлённый и схваченный камерой, пока голос Бориса Олеговича не выдёргивает меня назад, несколькими громкими окрикам и ещё более натужным кашлем.