Возвращение - Спаркс Николас. Страница 8
В молодости дедушка работал на лесопилке – превращал бревна в пиломатериалы. Как и меня, жизнь лишила его нескольких пальцев, но его карьера, в отличие от моей, от этого не пострадала. Он часто повторял: если мужчина не лишился на работе пальца, то работенка эта – никчемная. Удивительно, что этот же человек воспитал мою мать – утонченную, амбициозную интеллектуалку. Одно время я даже подозревал, что дедушка ее удочерил, однако потом заметил у них нечто общее – неиссякаемый оптимизм и порядочность.
Дедушка тяжело переживал смерть жены – моей бабушки. Я ее совсем не помню. Мы виделись лишь однажды, когда я еще учился ходить. Позже мама говорила, что дедушку надо почаще навещать, ведь тот остался совсем один. Для него существовала единственная женщина, которую он любил всем сердцем, пока она не умерла от приступа эпилепсии. На стене спальни висел ее снимок, и у меня рука не поднималась его снять, пусть мы с бабушкой и не знали друг друга. Дедушка считал ее путеводной звездой – поэтому я оставил фотографию на месте.
И все же в этом доме я ощущал себя не в своей тарелке. Без дедушки все опустело, и после визита в амбар чувство утраты кольнуло меня еще острее. В амбаре царил такой же бардак, что и в доме. Я обнаружил не только нафталин и всевозможные инструменты, но и старенький трактор, разобранные двигатели, мешки с песком, кирки и лопаты, ржавеющий велосипед, военную каску, раскладушку с одеялом, на которой, похоже, когда-то спали, и бессчетные плоды дедушкиного накопительства. Да выбрасывал ли он хоть что-то?.. Впрочем, внимательно все осмотрев, я не нашел ни мусора, ни пожелтевших газет, ни рухляди, которой самое место на свалке. В амбаре лежали лишь вещи, которые могли понадобиться для дела.
Когда мне позвонили из больницы, я, в общем-то, валял дурака. Я мог бы навестить дедушку и на той неделе, и месяцем раньше, и годом. Даже в свои самые худшие времена.
Дедушка никого строго не судил, тем более – людей, столкнувшихся с ужасами войны. В двадцать лет его самого отправили в Северную Африку; затем он воевал в Италии, во Франции, в Германии. После ранения в Арденнах [15] он снова вернулся в строй, как только армия союзников перешла Рейн. Я узнал об этом от матери, не от деда – тот никогда не рассказывал мне о войне. Уже переехав в Нью-Берн, я нашел его записи, «Пурпурное сердце» [16] и другие награды.
По словам мамы, построив дом, дедушка почти сразу занялся пчеловодством. В то время – прежде чем устроиться на лесопилку – он работал на местной ферме. Хозяин держал несколько ульев, но возиться с пчелами не любил, поэтому и нанял помощника. Для дедушки такая работа оказалась в новинку. Он взял в библиотеке книгу по теме, а остальному научился сам. Он считал, что пчелы – почти идеальные создания, и мог рассуждать о них бесконечно, лишь бы нашлись слушатели. Он обязательно поведал бы о пчелах врачам и медсестрам в Исли – просто не успел.
Как только мне позвонили из больницы, я купил билет до Гринвилла [17] с пересадкой в Шарлотт [18]. У аэропорта я взял напрокат машину и помчался в больницу. Увы, путь занял у меня целых восемнадцать часов.
К тому времени дедушка уже три дня лежал в палате интенсивной терапии. Он с трудом вспомнил мое имя; после инсульта он какое-то время лежал без сознания, а очнувшись, почти не разговаривал. Правую половину его тела парализовало; да и левая едва двигалась. Взглянув на показания приборов и медкарту, я понял: жить дедушке оставалось недолго.
На фоне больничной койки он показался мне совсем крохотным. Знаю, так постоянно говорят о больных, однако он действительно исхудал. На его лицо – изможденное, перекошенное даже во сне – было больно смотреть. Я сел рядом с койкой, взял дедушку за руку – иссохшую и хрупкую, словно птичья лапка, – и почувствовал комок в горле. В тот миг я возненавидел себя за то, что не приехал раньше, за то, что так давно не навещал родного деда.
Долгое время дедушка не шевелился, лишь медленно, с натугой вздымалась и опадала его грудь. Я с ним разговаривал, пусть и не знал, слышит ли он меня. Насколько помню, говорил я без умолку – наверстывал упущенные годы, когда не мог приехать из-за собственных забот. Поведал о взрыве в Кандагаре и о том, как переживал последствия. Затем рассказал про Сандру – мою последнюю на тот момент девушку – и о том, как мы расстались. Сказал, что снова поступил в резидентуру. А еще в очередной раз поблагодарил дедушку за то, что он есть, что стал мне настоящей семьей – и до, и после смерти родителей, – хотя порой я этого не ценил.
По словам медсестры, за все время дедушка произнес лишь два слова: мое имя и «Пенсакола» – так на меня и вышли. Временами дедушка открывал глаза и пытался что-то произнести, однако издавал лишь неразборчивые хрипы. А порой он озадаченно глядел на сиделок, словно не понимая, кто он и где находится.
Помимо печали и беспокойства меня охватывало недоумение. Зачем дедушке понадобился этот городок в Южной Каролине? Как он сюда добрался? На моей памяти он ни разу не бывал западнее Роли [19], даже в Александрию приехал лишь однажды. До сих пор я думал, что дедушка много лет не покидал пределы округа. А до Исли из Нью-Берна – ехать и ехать. Шесть или семь часов на машине, с пробками – еще дольше. Куда же собрался дедушка на девяносто втором году жизни?
Я бы подумал, что у него болезнь Альцгеймера, однако в письмах он излагал мысли ясно и содержательно, как прежде. Письма всегда ему хорошо удавались, а я обычно просто звонил, получив очередное послание. Так было проще: иногда я тот еще лентяй. Судя по телефонным разговорам, дедушка находился в здравом уме. С возрастом, конечно, он стал дольше подбирать слова, но никто не принял бы его за маразматика, готового ни с того ни с сего укатить в неизвестный городок.
Глядя на бесчувственное тело на койке, я спрашивал себя, не упустил ли что-то важное. В послеполуденном свете его кожа выглядела серовато-бледной; к вечеру дыхание стало затрудненным. Часы посещений закончились, однако из больницы меня не выставили. Даже не знаю почему: возможно, потому что я и сам был врачом, а может, медсестры увидели, насколько мне дорог дедушка. Наступила ночь, затем рассвело, а я все сидел у койки, держа его за руку и говоря без остановки.
К утру я выдохся. Медсестра принесла мне кофе, и я, несмотря на усталость, отметил, как много вокруг хороших людей. Пришел на обход дедушкин врач. Судя по его лицу, думали мы об одном и том же: старый хороший человек доживает свои последние часы. Может, еще день протянет, не больше.
Около полудня дедушка слабо шевельнулся, его веки затрепетали, глаза приоткрылись. Он попытался сфокусировать зрение, и во взгляде мелькнуло замешательство, о котором упоминали медсестры. Я склонился над кроватью и взял дедушку за руку.
– Я здесь, деда. Ты меня слышишь?
Он повернул голову – совсем чуть-чуть.
– Это я, Тревор. Ты попал в больницу.
Дедушка медленно прикрыл глаза и снова приподнял веки.
– Тре… вор.
– Да, дедушка, это я. Приехал, как только узнал. Куда ты собирался?
Он сжал мою ладонь.
– Помоги…
– Не волнуйся, – успокаивал его я. – Здесь тебе помогут.
– Помоги… кара… на… пала…
Обрывки слов перемежались судорожными вдохами.
– Об… морок…
– Да, дедушка. У тебя был инсульт.
Я задумался, а вдруг его недуг назревал давно; к тому же я вспомнил, что бабушка страдала эпилепсией.
– Приступ…
– Все будет хорошо, – солгал я. – Мы с тобой скоро проведаем пчел, а потом спустим на воду лодку. Вдвоем, как в старые добрые времена.
– Как… у Роуз…
Я снова сжал его руку. Дедушка по-прежнему не понимал, что случилось, и меня злило собственное бессилие.