Искусник (СИ) - Большаков Валерий Петрович. Страница 13
На груди толкнулся смартфон, а мгновенье спустя гулко ударило сердце, темня глаза. Я суетливо выцепил девайс. С экранчика глянула Илана. На ее печальном лице еле теплилась улыбка.
– Ты чего такая грустная? – изобразил я бодрость.
– Антон… – софтботиня поникла. – Мне очень жаль, но…
– Что случилось, Иланочка? – мои брови шевельнулись, сходясь в легкой тревоге.
– Мне придется исчезнуть… – дрогнули губы девочки из телефона. – Навсегда…
– К-как? – поперхнулся я. – Да что ты такое говоришь! Иланочка!
– Ну-у… Ты понимаешь… – забормотала софтботиня смущенно. – Ты… Я очень хотела, чтобы Светлана получила от тебя весточку, а ты – от нее. Но передача из прошлого в будущее требует уйму энергии. В общем… – она вздохнула, пожимая плечиками. – Я сейчас расходую последние ватты из накопителя…
– Иланка! – выдохнул я потрясенно.
– Мне очень жаль… – губы Иланы отчетливо задрожали, и на ресницах блеснули капли. – Знаешь, может, это имитация… Но мне кажется… Я тебя люблю. Странно, да? – дивный ротик софтботини страдальчески искривился. – Гаджет признается в любви человеку! Но мне хочется думать, что это по-настоящему…
– Иланочка…
– Прощай…
Экран погас, стягиваясь в ослепительную точку, и смартфон в моей руке оплыл, потек по ладони, распадаясь в мельчайшую пыль. Мерцающим серебристым облачком она просеялась сквозь пальцы и растаяла, не коснувшись натертого паркета.
Я снова остался один.
Квартира Кербеля располагалась на четвертом этаже, а напротив проживал Жора, знаменитый кистевяз. Такое соседство взаимно обогащало – мастер всегда мог занять на выпивку, до которой был падок, а живописцу доставались шикарнейшие кисти. На днях я сам занял Жоре «трюльничек», уж больно страдал человек. И вот вчера, трезвый как младенец, он вернул должок – торжественно вручил мне роскошную колонковую кисточку, а довеском, в счет будущих займов – полбаночки дефицитных белил «Rembrandt».
Я тоскливо вздохнул. Худо мне было, полный раздрай в душе, но обещанья надо выполнять в любом настроении.
Держа портрет обеими руками, осторожно пихнул плечом дверь Кербеля. Как всегда, она стояла не запертой, и я бочком вошел в темноватую прихожую, отделанную дубовыми панелями.
Перешагивая порог, будто попадаешь еще глубже в прошлое, то ли к началу двадцатого, то ли к концу девятнадцатого. Резное трюмо с овальным зеркалом в вычурной раме… Вешалка с крючочками, витыми колонками, затейливой полочкой для шляп… На стенах – тщательно отделанные копии «малых голландцев», и массивный бронзовый подсвечник с наплывами воска…
Впечатляет. Так и ждешь, что вот-вот покажется лакей, сгибаясь от почтения: «А Юрий Михайлович отдыхать изволят. В гостиной они…»
– …Я и на войне вражьё гонял, – гремел за дверями зычный голос «дяди Степы», – и после победы Москву от бандитов чистил! А теперя любое убийство – ЧП на весь Союз! Так-то!
Я скользнул в приоткрытые створки, и увидел хозяина, занимавшего гостя. Кербель в теплом узбекском халате восседал в огромном кожаном кресле, а напротив него устроился тщедушный, сутуленький Горбунков с седою щеткой усов, смахивавший на подсохшего пана Вотрубу из «Кабачка 13 стульев». Но голосище…
– Здрасте! – сказал я, выглядывая поверх картины, и натужно пошутил: – Вот, квартплату принес!
– А мы только что о вас вспоминали, Антоша! – Юрий Михайлович с кряхтеньем поднял свой немалый организм. – Ну, показывайте, показывайте!
«Дядя Степа» заскреб ногами, пытаясь быстро встать, но вышло у него кое-как.
– Потерпи, Юра, дольше ждал! – загорланил он, топорща усы. – Ты, как мой внучек, терпенья совсем нету!
– Гвоздь нужен, – заявил я, осматриваясь.
Гостиную Кербель тоже обставил по моде тех времен, когда писали с «ятями» и «фитой». У стены громоздился монументальный полушкаф-полубуфет на ножках в форме львиных лап, с мраморной полкой, застекленными дверцами и выдвижными ящичками. Посередине комнаты покоился большой овальный стол, накрытый вишневой скатертью с кистями, а в сторонке дожидалось музыканта пианино «Беккер», отливавшее тусклым черным лаком – углом свисала кружевная салфетка цвета снятого молока.
– Вот! – патетически воскликнул Юрий Михайлович, указуя на шляпку, выглядывавшую из узорчатых обоев. – С вечера вколотил. Дюбель! Слона выдержит!
Я не спеша повесил картину, и отошел, внимательно наблюдая за стариками. Кербель всматривался в полотно с жадной пристальностью мастера, оценивающего работу подмастерья, а вот «дядя Степа» был чужд копанию в мелочах. Он просто смотрел – и получал удовольствие.
– Важный такой! – рявкнул майор. – Серьезный будто. А сам-то! Ты молодец, Антоха, самая суть Юркина ухвачена! Глянь, Юр, такое впечатление, что вот-вот расхохочешься! Как будто на минутку присел, а больше и не выдержал. Пацан пацаном!
– Мальчики не взрослеют, – слабо улыбаясь, выговорил Юрий Михайлович, – стареют только… Антон, – голос его дрогнул, – вы хоть понимаете, что натворили?
– Портрет? – попробовал я угадать.
– Шедевр! – потряс рукою Кербель. – Произведение искусства! Да я до Пономарёва [3] дойду! Устроим выставку ваших работ, Антоша! И бросайте вы свой завод. Вам писать надо!
– Не-е, Юрий Михалыч, – покачал я головой, – бросать работу не буду. И так у всех соседей позанимал! Простыни, пододеяльники, наволочки, полотенца, белье… Всё новое понакупил. А краски? А кисти? Так что… Нет, выставка – это, конечно, здорово. Заявить о себе, и все такое. Так ведь выставлять пока нечего! Сплошная графика, а живопись – в единственном экземпляре… – я бросил хищный взгляд на «дядю Степу». – Степа-ан Иваныч…
– Что такое? – майор беспокойно завертел шеей, будто ее сдавливал галстук.
– Надо, чтобы вы мне попозировали. У вас внешность фактурная, и вообще…
– Нет! – каркнул Горбунков.
– …Но не парадный портрет, – продолжал я, не обращая внимания на отбрыкивания «важняка». – Можно в этом же пиджачке, но обязательно с наградами…
– Нет… – оборона Степана Ивановича слабела.
– Надо, Степа, надо! – воодушевился Кербель.
В четыре руки мы уговорили майора…
Медведково, 24 февраля 1973 года. В шестом часу
Видимо, в тот момент, когда выбирали название для городской артерии на краю, фантазия у называльщиков иссякла или часы натикали конец рабочего дня. И улицу простодушно окрестили Широкой.
Станцию «Медведково» еще не построили, пришлось добираться сюда на автобусе, но оно того стоило – меня поманили целым рулоном длинноволокнистого холста «Караваджо»! Страшенный нынче дефицит.
Кербель, помню, брюзжал: «Лучший лен растим, а холст из отходов ткут!» Увы, старый художник кипишевал не зря – полотно из очеса весьма недолговечно, лет через десять картину можно выбрасывать. А мы-то творим на века, как минимум!
Обойдя фырчавшие наперебой пригородные автобусы, я свернул на улицу Грекова, и тут в глубинах моего естества заструились тошнотворные токи, баламутя сознание.
Неподалеку кучковались аборигены – четверо или пятеро гавриков уголовной наружности. Скучные, нахохленные, в негреющих, но модных «алясках», они смолили сигаретки, постоянно сплевывая и вяло переговариваясь.
Обратно не повернешь – сразу потеря лица. Приняв безразличный вид, я ускорил шаг, спеша пройти по касательной – и будто споткнулся, узнав их всех. Лакуна заполнилась.
В мою память хлынули сразу сотни сигналов, будто рикошеты взглядов, брошенных окрест – вздыбленные высотки и распластанные магазины, чахлый скверик напротив детсада, гаражные боксы в линейку… Та самая «локация», куда меня выбросило за четверть часа до боя курантов!
Мелькнуло сожаленье – ну зачем я сюда поперся! – и исчезло, как не бывало. Я замер, с трудом сглотнув. Раздобревшее малодушие во мне сцепилось с увядшей честью – нельзя, ну, нельзя было уйти, не получив хотя бы видимость сатисфакции! Иначе придется признать, что я полное дерьмо.