Молёное дитятко (сборник) - Бердичевская Анна Львовна. Страница 58
Его ноги лучше его самого знали путь и время до школы. Они никогда не ошибались и всегда приводили учителя за пять минут до начала занятий. Он посмотрел на свои ноги. Николай Янович не помнил, чистил ли башмаки сегодня, и убедился, что чистил…
И вдруг, неизвестно почему, но с огромным облегчением догадался: время отмоталось задом наперед — в точности, как «Танец маленьких лебедей» у Тимохиса!..
Он покраснел от волнения — и глаза его стали сизыми, грозовыми.
Вот это — да! Вот это прозрение…
Дело было вот еще в чем.
Вирус Тимохиса в школе все-таки кое-кого затронул. Самого Гуса Николая Яновича. Все зимние месяцы именно Николай Янович Гус, он один из всей школы, как дурак, по вечерам у себя дома пытался задом наперед сыграть хоть какое-нибудь произведение из тех, что прочнее прочного сидели в его памяти, в его узловатых пальцах. Но пальцы, как он ни бился, не могли играть ноты в обратном направлении, просто — не желали! Видимо, они вот уже больше полувека играли не ноты с листа, а — музыку. Как и тот контуженый слухач из послевоенного детства, и он ведь играл не по нотам, которых не знал вовсе, — по музыке… А Тимохис из Губахи? Он, значит, играл и играет только — ноты? Да ведь он же их тоже не знал… Стало быть, по-своему — знал. Пальцы знали, кисти рук знали: каждая клавиша — нота.
Но к самому Тимохису из Губахи прекрасные его руки словно и отношения не имели. Как какому-то механическому пианино, им было все равно в каком направлении играть, что туда, что обратно… Как ногам Гуса — что на работу идти, что домой… «Но все-таки, — продолжал рассуждать потрясенный Гус, — вот я же знаю, зачем иду в школу! Мне все же туда хочется идти. В школе ученики, я помню их уши и пальцы, они — мои ученики!..» Гус оглядел пустую дорогу и перешел наконец на другую сторону на красный свет светофора. Перешел и снова остановился, чтобы вспомнить о том, зачем он после работы хочет домой. А затем, что дома был его собственный старенький и любимый рояль, был кофе — сколько хочешь и любой крепости, коньячок, кое-какая закуска… Книги. Свои, живее живого, воспоминания. И огромный зоопарк под окном…
Вот что случилось: Гус понял Тимохиса из Губахи. У Славы Тимохиса своим было только прошлое. И оно оборвалось, сломалось, исчезло в один страшный миг. Тимохис хотел — туда. ЗА этот миг. Туда, где дядя Толя писал стишки и работал на Северной, и папа с мамой работали там же, ругались-мирились, дарили подарки, отчитывали за двойки-тройки, гордились его музыкальными успехами… просто — жили. ЖИЛИ. И все друзья-товарищи, и расстроенное фортепьяно, и кличка Мацарт, и вся Губаха, и парк Гагарина были свои. А смерти — не было. Вообще никакой смерти.
Руки Тимохиса, отматывая от конца к началу музыку, пытались отмотать время, туда — ЗА смерть, ЗА разлуку, к ЖИЗНИ.
А сам Гус?.. Он не просто так подхватил вирус Тимохиса, каждый день пытаясь хоть что-нибудь да сыграть вспять, к рождению, к НАЧАЛУ, а не к концу… Он бился над этой нелепостью, как давно ни над чем не бился. Ему чудилась в ней не просто «ловкость рук», а — тайна. Как в «Пиковой даме» Пушкина. В совершенно неузнаваемой, зеркальной музыке как будто тайна времени скрывалась… и тайна старости. Немного отмотать времени… Как после войны отматывали электросчетчик…
Снова ударил колокол. Все на той же ноте, с которой начинается траурный марш Шопена. «Конечно, Страстная пятница… день, когда Бог умер, и время остановилось…» — подумал Гус и поспешил к школе.
В этот день у Тимохиса не было занятия по фортепиано, был хор и сольфеджио. Гус, идя на перемене по коридору, встретил его и остановил:
— Тимохис, после хора зайди ко мне на минуту.
Мальчик пришел. И снова смуглая пятиклассница сидела за дальним роялем, а Тимохис почти так же смотрел в окно, как полгода назад. Гусу показалось, что время не то чтобы пошло вспять, но совершило магический круг… И это придало ему уверенности.
Окно на этот раз было открыто — к вечеру с небес брызнуло солнце, а в школе продолжали вовсю топить и, чего уж Николай Янович не мог терпеть, — стояла духота. Он внимательно посмотрел на Тимохиса. Тот подрос, из рукавов синего школьного пиджака торчали уже не только кисти рук, но и тощие запястья.
— Вот что, Тимохис, я дам тебе одну пьесу выучить, вне программы. Ее только в конце третьего класса ученики обычно разучивают. Это Иоганн Себастьян Бах. Называется «Сарабанда». Слышал о Бахе?
— Слышал, — ответил Тимохис. — Бах в переводе с немецкого значит «Ручей».
— Вот-вот. Ручей, — подтвердил Гус. — Выучи «Сарабанду», когда сможешь. Думаю, тебе особого труда не составит… Вещь, в сущности, несложная. Танец.
— Танец? — Тимохис не ждал, брови его поднялись.
— Старинный испанский танец, сначала народный, потом во дворцах всей Европы стали его танцевать… А Бах на его основе создал… — Гус стремительно сел за рояль. — Вот послушай.
Николай Янович сыграл «Сарабанду» почти до конца, остановился на полуфразе.
— Чувствуешь? Не просто танец, а как будто негромкий разговор между двумя людьми идет, и все вроде бы по кругу, по кругу, и так легко… но про что-то очень важное. Самое важное… Тема повторяется, но как бы вдруг подпрыгнет чуть-чуть и слегка изменится… Послушай…
Гус доиграл до конца.
Тимохис, как показалось Николаю Яновичу, слушал внимательно. И на руки учителя, пока тот играл, смотрел внимательно. Но потом снова повернулся к окну. Николай Янович расстроился.
— Что ты там разглядываешь? — спросил он ученика.
— Пальму.
Гус и смуглая девочка посмотрели туда, куда смотрел Тимохис.
В доме напротив на не застекленном балконе третьего этажа стояла пальма в кадке. В луче закатного солнца она выглядела роскошно: отросшие старые листья блестели, а из макушки нахально торчал пучок совсем свежих побегов, едва начавших раскрываться, как крохотные веера.
— Я ее помню, — неожиданно подняла голос смуглая девочка. — Осенью она тут стояла, совсем облезлая. Я потом думала, ее выбросили.
— Нет, — нахмурившись, сказал Тимохис, он, казалось, был недоволен. — Не выбросили. А за зиму в тепле она вон как очухалась. Хоть бы че.
— Странно, — сказала девочка. — Ты как будто не рад. Радоваться надо.
— Дура! — крикнул Тимохис. Он схватил ноты с «Сарабандой», подбежал к окну и вспрыгнул на низкий подоконник полуоткрытого окна.
— Дура! — крикнул он снова. — Че ты в этом понимаешь!
И выпрыгнул в окно.
Этаж был цокольный, до асфальта метра два или чуть меньше. Старшеклассники, экономя время и просто из озорства таким образом иногда выходили из школы. Гус это отлично знал. Но тихий, замкнутый второклассник? И при учителе… Это был бунт!..
Но бунт — не всегда безобразие. Нет, Николай Янович не был уж очень взволнован. Однако, сидя перед роялем на вращающемся табурете, он почувствовал, что лучше ему не вставать. Ноги стали внезапно ватными. Он осторожно повернулся к девочке и сказал:
— Ничего-ничего, милая. С мальчиками это бывает… А у этого мальчика около года назад случилось горе. Ничего, это пройдет. Ступай, милая, на сегодня все.
В этот вечер он с трудом добрался до дому, где выпил коньяку чуть больше обычного и рано уснул.
Наутро он проснулся совершенно выспавшийся и бодрый. Может быть, потому, что ему приснилась мать. Ему приснилось, что она в раю и вся светится. Собственно, она не очень-то и была похожа на его маму, партийного работника среднего звена. Но во сне он точно знал, что это — она.
Она ему что-то сказала, что-то важное и неожиданно просто, по-человечески. При жизни за нею это редко водилось, только когда он болел. «Может, я болен?» — спросил у себя Николай Янович. И сам же ответил: «Конечно, болен. Болезнь называется старость». За окном обычной своей утренней жизнью жил зоопарк. Дворник поливал водой из шланга асфальт, смотрители зоопарка расходились по вольерам, перекликаясь между собой и разговаривая с питомцами, слышно было, как хищники, кто с нежным, кто со свирепым урчанием получали мясо, где-то в закрытом помещении трубил слон… День начинался ветреный, ветер рвал облака, и сквозь них пробивались косые лучи апрельского солнца. «Надо будет сходить в церковь», — неожиданно сказал себе Гус. На завтрак он сварил себе овсянки, выпил большую кружку кофе… затем достал из холодильника три яйца, отварил их вкрутую, остудил холодной водой. Затем покрасил их тремя ходовыми своими фламастерами — в красный, синий и зеленый цвета. Покрасил неровной, дырявой штриховкой и сказал себе: «Бог простит!»