Молёное дитятко (сборник) - Бердичевская Анна Львовна. Страница 6
А тут они — не могли.
Страх. Вот что. Страх не дает людям быть людьми.
Они все боялись. «У нас зря не сажают», — только и думали они. А ведь каждый был в чем-то да виноват! У всех была своя вина. Почти у всех были родственники из прошлой жизни. Почти у всех — нетрудовые доходы. Многие скручивали электричество со счетчиков. У кого-то кто-то сгинул без вести на войне. Почти каждый знал и рассказывал анекдоты. Вредителями были все поголовно, потому что все у них падало со страху из рук и ломалось… Но у всех были еще и свои, собственные дети, внуки, больные родители. Они боялись если не за себя, так за них.
Никто никогда не узнает, через сколько дней, как и кто увез моего старшего брата Витю в детприемник. Бабушка узнала об аресте дочери и исчезновении внука в воскресенье, когда пришла навестить их с гостинцами — двумя мочеными яблоками и капустным пирогом. Она увидела опечатанную дверь и все поняла. Внука она искала несколько месяцев и нашла в больничке при детприемнике в городе Свердловске, с выбитыми зубами и умирающим от крупозного воспаления легких. Бабушка взяла его домой и не дала умереть.
Когда мама вернулась из лагеря, Вите было уже пятнадцать, он учился в строительном техникуме, увлекался шахматами и парашютным спортом, жил в общежитии. Все обошлось. Почти все обошлось.
Он спросил:
— За что тебя посадили, мама?
— Ни за что, сынок.
— У нас зря не сажают, — сказал Витя.
Потом у него это прошло, он пришел в себя. И вырос в бесстрашного и свободного мужчину. Но этот изначальный всеобщий страх… и чувство вины! Боже мой… как же долго, как бесконечно долго это с нами со всеми было!..
Однако самое удивительное в этой истории состоит в том, что Агнию Ивановну Якубову арестовали по доносу директора клуба ВМАТУ капитана Горохова. Это выяснилось на первом же допросе. То, что Горохов донес из заурядных и разумных карьерных соображений, к тому же почти ничего не наврал — так, акценты сместил, — арестованная вполне осознала и не удивилась. Это было по тем временам в порядке вещей.
Но до конца своих дней моя мама не могла понять: зачем в новогоднее послевоенное утро прошедшему фронт и выжившему тихому Анатолию Петровичу Горохову так смертельно захотелось перевалить через бруствер сугроба, ринуться, как в атаку, через полосу отчуждения, чтоб на прощанье заглянуть в глаза и пожать ей руку? Что творилось в его голове, почему светились голубизной его обычно такие скучные, серые глазки?.. Вот тайна… Зачем Иуда целует в уста?
Суд как театр
(1948)
Суд был закрытым. Но в коридоре места не было, и всех свидетелей пустили сразу в зал. «Народу было — как в театре», — много лет спустя вспоминала о суде над Агнией ее подруга детства Ксения, она тоже была свидетель обвинения и зритель в зале.
Маме еще в тюрьме дали прочесть дело, так что она знала, что свидетелями стали все. Стало быть, все, даже мой отец, придут. Агния, как могла, подготовилась. Моя бабушка с передачей прислала свою старинную белую шелковую блузку с отложным воротником, а еще специально связанную для беременной дочери большую запахивающуюся кружевную накидку из синего мулине, она уютно и не без изящества прикрывала плечи и большой живот. Шел восьмой месяц беременности, август наступил.
Когда-то мама мечтала стать актрисой. Не стала в силу многих горьких, а также смешных обстоятельств… Но это было во взрослые молодые годы. В детстве же она любила рисовать и в шестнадцать лет легко поступила в родном городе в художественный техникум. Студенчество оказалось самым счастливым временем, она жила в общежитии в центре города, все студенты как-то да подрабатывали, так что с голоду не пухли, выпускали стенгазеты, ездили на этюды, бегали в театр на галерку, а как-то раз в город приехал Владимир Маяковский, читал стихи и устроил диспут: «Суд над современной поэзией». Он, футурист, был и обвиняемый, и защитник, и судья. Прокурором выбрали местного акмеиста Толстолобова, которого Маяковский стал звать то Лобов, то просто — Толстой. Прокурор-акмеист злился, и почему-то это было страшно смешно моей семнадцатилетней маме. Маяковский легко и блистательно вел процесс, играючи… и подумать никто не мог, что через три года, в тридцать семь он умрет…
Никто, никто ничего не знает.
И вот тридцатисемилетнюю Якубову привезли в суд, прямо из тюрьмы — на ее собственный процесс.
Августовский день, теплый, но не жаркий, небеса высокие, с облачками… Она всю эту свободную синеву и зелень видела минут пять. В «воронке» окон не было, но когда Якубову вели с улицы Дзержинского через двор к служебному входу двухэтажного судебного здания, она не озиралась по сторонам, только в небо глядела, на вершины деревьев. А на вахте моя мама впервые за много месяцев увидела себя в случайном щербатом зеркале на щербатой же стене, и удивительным, неожиданным образом — очень себе понравилась. Беременность шла ей. И отросшие почти до плеч свободно-волнистые волосы были хороши. Но особенно, особенно празднично смотрелись белый отложной воротник из старого чуть кремового шелка и темно-синяя кружевная накидка. «…Не забудь потемнее накидку, кружева на головку надень!..» — запел баритон в душе моей мамы. И актриса, которой она когда-то хотела стать, но не стала, очнулась в ней. Агния просветлела лицом, выпрямилась, да еще и легкий румянец на скулах проступил. Так что даже полусонный дежурный, глянув на Якубову, чтоб сверить с фотографией в деле, совершенно проснулся и долго не мог отвести взгляд. Агния это заметила, чувствуя абсолютное спокойствие и уверенность в себе. Удивительное состояние — беременность. Полная самодостаточность…
До выхода в зал ее провели в небольшую комнату. Там ее ждала симпатичная женщина с ямочками на щеках.
— Я адвокат, — сказала она, роясь в сумочке. — Но для вас — государственный защитник… А прокурор — государственный обвинитель. — Она достала папиросы и зажигалку, закурила и свободной рукой ловко пролистала папки «дела Якубовой». Их было три. В первой допросы, в двух других, толстых — фотографии, письма, блокноты и рисунки, изъятые при обыске. Толстые папки защитница отложила в сторону, а первую начала просматривать с конца, пока не остановилась на первом развороте. На нем чернели отпечатки пальцев и ладоней обеих рук подсудимой. Почему-то защитница их долго разглядывала.
— Вы никогда хиромантией не интересовались? У вас очень редкая линия жизни… и вообще… — она затянулась папироской и начала быстро перелистывать допросы обратно, продолжая в том же темпе разговаривать с подзащитной. — Государственный обвинитель — наш главный соперник, он шишка, почище судьи, и ведь от него нельзя отказаться… а от меня можно! — она хохотнула и снова затянулась, продолжая листать дело. — Но что-то я не помню, чтоб от нас, защитников, хоть раз кто-нибудь отказался!.. Разве что клиент не беден и может нанять себе адвоката. Думаю, вы — не можете…
Женщина наконец посмотрела на свою подзащитную. Вид которой решительно ей не понравился.
— Что это вы так… нарядились? Вы, знаете ли, не в том положении. Судья должна проникнуться к вам жалостью. — Подсудимая молчала, разглядывая за спиной защитницы окно и тополь в нем с чуть поржавевшей листвой — осень скоро… — Вы меня слышите?.. У вас же несчастная судьба, тяжелое материальное положение, вы мать-одиночка, у вас сын-безотцовщина… и сейчас вы беременны неизвестно от кого… Кстати, от кого?
В дверь заглянула секретарь суда и сказала:
— Ирочка Борисовна, пора начинать, — и обернулась к милиционеру: — Федя, веди подсудимую в зал.
Защитница достала из сумочки помаду и, без зеркальца, но точно, как по трафарету, подмазала губы… Странное дело, маме моей страшно захотелось попросить у нее обмылок помады. Так в пересыльной тюрьме она однажды, чтоб отбить голод, попросила у охранника покурить, и он отдал ей свою недокуренную цигарку… Не задумываясь, отдал, как мужик мужику, сидящему с ним в одном окопе. Но женщине у женщины попросить помаду? Нет, не в этот раз…