Шоколад - Харрис Джоанн. Страница 17
Неужели я теряю веру, mon pere? Это безмолвие во мне, отсутствие смирения, неспособность молиться, очиститься от скверны… это всё по моей вине? Эта церковь — средоточие всей моей жизни, и я, оглядываясь вокруг, пытаюсь пробудить в себе любовь к ней. Хочу любить так же сильно, как ты любил, эти статуи — святого Иеронима с шербатым носом, улыбающуюся Мадонну, Жанну д'Арк с хоругвью, святого Франциска с раскрашенными голубями. Сам я птиц не люблю. Возможно, это грех по отношению к моему тёзке, но ничего поделать с собой не могу. Я испытываю омерзение, слыша их клёкот, видя, как они гадят — даже у входа в церковь. Они загадили зеленоватым помётом белёные стены храма, пронзительно кричат во время службы… Я потравил крыс, портивших в ризнице облачения и утварь. Разве не следует также потравить и голубей, мешающих проведению церковных служб? И я пытался избавиться от них, mon pere, но безрезультатно. Наверно, их охраняет святой Франциск.
Я хотел бы жить более достойно. Собственная никчёмность вселяет в меня страх. Я — умный человек, гораздо умнее и образованнее любого из своей паствы, но какая польза от моего ума, если он лишь подчёркивает, сколь слаба и ничтожна бренная оболочка, в которую Господь облёк своего слугу. Неужели это и есть моё предназначение? Я мечтал о более великих свершениях, мечтал о самопожертвовании и мученичестве. А вместо этого растрачиваю себя на пустые тревоги, не достойные ни меня самого, ни тебя.
Суетность — мой грех, mon pere. Вот почему Господь безмолвствует в своём доме. Я это понимаю, но не знаю, как излечиться от своей болезни. Я стал строже поститься, не даю себе поблажки даже в те дни, когда дозволено расслабиться. Сегодня, например, я вылил на гортензии свою воскресную дозу возлияния и тотчас же воспрял духом. Отныне я намерен потреблять за трапезой только воду и кофе, причём кофе чёрный, без сахара, чтобы в полной мере ощущать его горечь. Сегодня пищей мне служили морковный салат и оливки — корни и ягоды в пустыне. Верно, теперь я испытываю лёгкое головокружение, но меня это не беспокоит, и мне совестно оттого, что я нахожу удовольствие даже в собственных лишениях. Потому я буду подвергать себя искушению. Я намерен пять минут простоять у витрины лавки, где торгуют жареным мясом, глядя, как подрумяниваются на вертелах цыплята, и, если Арнольд начнёт поддразнивать меня, тем лучше. В любом случае ему следовало бы закрыть лавку на время Великого поста.
Что касается Вианн Роше… Я почти и не вспоминаю о ней в последние дни. Даже взглядом не удостаиваю её магазинчик, проходя мимо. Как ни странно, она вполне преуспевает, — несмотря на неурочную для торговли пору и осуждение со стороны благомыслящих элементов Ланскне. Я отношу это за счёт необычности нового заведения. Но прелесть новизны постепенно исчезнет. Нашим прихожанам едва хватает денег на насущные нужды. Они не смогут постоянно субсидировать столь роскошную лавку, которая была бы более уместна в большом городе.
«Небесный миндаль». Уже само название звучит как преднамеренное оскорбление. Наверно, я съезжу на автобусе в Ажен, в агентство по сдаче жилья, и выскажу своё недовольство. С ней вообще нельзя было заключать договор на это помещение. Оно находится в самом центре города, что обеспечивает процветание её магазину, торгующему соблазнами. И епископа должно поставить в известность. Он обладает большей властью, чем я, и, возможно, сумеет оказать влияние. Сегодня же напишу ему.
Иногда я вижу её на улице. Она ходит в жёлтом плаще с зелёными маргаритками. Наряд девочки, даром что длинный, и на взрослой женщине смотрится несколько непристойно. Голову она не прикрывает даже в дождь, и её мокрые волосы блестят, как тюленья кожа. Заходя под навес, она отжимает их, скручивая в длинную верёвку. Под навесом её магазинчика часто толпятся люди. Пережидая нескончаемый дождь, они рассматривают витрину. Теперь у неё в шоколадной электрокамин, стоит не далеко и не близко от прилавка: обогревает помещение, но продукции не портит. Табуреты, пирожные и пироги под стеклянными колпаками, серебряные кувшины с шоколадом на полочке в плите. Не магазин, а самое настоящее кафе. В отдельные дни я вижу там по десять человек, а то и больше. Они о чём-то разговаривают — кто стоя, кто облокотившись на прилавок. По воскресеньям и средам после обеда влажный воздух пропитывается запахом выпечки, а она сама стоит в дверях, руки по локоть в муке, и отпускает дерзкие замечания прохожим. Просто удивительно, скольких горожан она уже знает по имени. Сам я целых полгода знакомился со своей паствой. А у неё всегда наготове вопрос или комментарий относительно их житейских забот и проблем. У Блэро спросит про артрит, у Ламбера — про сына-солдата, у Нарсисса — про его знаменитые орхидеи. Она даже знает кличку пса Дюплесси. Лукавая женщина. Её нельзя не заметить. Любой, кто не хочет показаться грубым, обязательно отвечает ей. Даже я… даже я вынужден улыбнуться или кивнуть ей, хотя внутри у меня всё кипит. Её дочь — вся в мать, носится как угорелая в Мароде с оравой ребятишек, причём все они старше её — кому восемь, кому девять лет. И они относятся к ней с любовью, опекают, как младшую сестрёнку, как некий талисман. Всегда вместе — бегают, кричат, изображают руками бомбардировщики и обстреливают друг друга со свистом и гудением. И Жан Дру с ними, вопреки запретам матери. Пару раз она пыталась не пустить его гулять, но он день ото дня становится непокорнее и сбегает через окно, если она запирает его в комнате.
Однако у меня появились и более серьёзные заботы, mon pere, в сравнении с которыми непослушание нескольких своенравных сопляков — сущие пустяки. Сегодня, проходя мимо Марода перед службой, я увидел пришвартованный у берега Танна плавучий дом — мы с тобой на такие насмотрелись. Отвратительное сооружение: зелёная краска нещадно шелушится, из жестяной трубы вырываются клубы чёрного ядовитого дыма, гофрированная крыша, как на картонных лачугах в марсельских трущобах. Мы с тобой знаем, что это означает. Чем это грозит. Первые весенние одуванчики показали свои головки из сырого дёрна на обочинах дороги. Каждый год они испытывают наше терпение, приплывая по реке из больших городов, бидонвилей или, того хуже, из более далёких краёв — из Алжира и Марокко. Ищут работу. Ищут, где осесть, расплодиться… Утром я выступил с проповедью против них, но знаю, что, несмотря на моё осуждение, многие прихожане — Нарсисс в том числе — окажут им радушный приём, в пику мне.
Эти люди — бродяги. Непочтительные, беспринципные. Речные цыгане, разносчики болезней, воры, лжецы, убийцы, пользующиеся своей безнаказанностью. Позволь им остаться, и они испоганят все наши труды, pere. Испортят воспитание. Их дети станут бегать с нашими, отвращая их от нас. Развращая их умы. Научат их ненависти и неуважению к церкви. Приучат к лени и безответственности. Сделают из них преступников и наркоманов. Неужели люди забыли то лето? Или настолько глупы, что полагают, будто подобное не повторится?
После обеда я ходил к плавучему дому. Рядом с ним уже швартовались ещё два — красный и чёрный. Дождь прекратился, и между двумя последними была натянута бельевая верёвка, на которой болтались детские вещи. На палубе чёрного судна спиной ко мне сидел мужчина, удил рыбу. Длинные рыжие волосы перетянуты лоскутом материи, оголённые руки до самых плеч разрисованы красно-коричневой татуировкой. Я смотрел на плавучие дома, дивясь на их мерзость и вопиющую бедность. На что эти люди обрекают себя? Мы — процветающая страна. Европейская держава. Наверняка для таких людей есть работа, полезная работа, приличное жильё… Почему они предпочитают пристойной жизни бродяжничество, безделье, невзгоды? Или они настолько ленивы? Рыжий на палубе чёрного судна выкинул вилкой пальцы в мою сторону, как бы защищаясь от меня, и вновь принялся рыбачить.
— Здесь нельзя находиться! — крикнул я. — Это частное владение. Плывите отсюда.
С лодок мне отвечали смехом и презрительным свистом. У меня от гнева застучало в висках, но я не утратил самообладания.