Безумие на двоих (СИ) - Гранд Алекса. Страница 34
Промозгло.
Что на улице, что на душе.
Мороз сковывает стылую землю, струится хрупкой корочкой льда по лужам, а Сашка стоит передо мной в одной домашней пижаме и несуразных пушистых тапочках.
Не место ей здесь.
Рука уныло висит на перевязи. Под глазами убийственная синева. На ресницах мерцающими кристаллами застыли невыплаканные слезы, при виде которых я чувствую себя последним уродом.
Вообще слишком много рядом с Бариновой чувствую. Обнаруживаю бреши в своем панцире равнодушия, фиксирую скакнувший пульс, непроизвольно вперед шагаю, чтобы навечно запечатлеть знакомые черты.
Насмотреться впрок на губы припухлые, напиться лазурью порицающих меня океанов, выжечь на подкорке ее идеальный образ.
И эта гребанная сентиментальность меня бесит. Пускает ядовитую злобу по венам, нагнетает и без того накаленную атмосферу. Тем временем, Сашка только дров в пылающее до небес пожарище подкидывает.
– Этого мало, Матвей?! – снова заходится криком она и тут же закашливается, потому что ледяной воздух мощным потоком врывается в ее легкие и колет их сотней маленьких игл. – Мало?
Повторяет упрямо и зябко ежится. То ли от того, что температура в атмосфере на несколько градусов падает. То ли от того, что между нами стелится пустыня, сотканная из «нельзя», «предосудительно», «должно». То ли от того, что адреналин, хапнутый во время побега, постепенно ее отпускает.
– Почему ты меня отталкиваешь? Почему, Матвей?
Александра трет пальцами здоровой руки мочку уха, а я немигающим взглядом по ее гипсу курсирую. Очередной приступ самобичевания тут же накатывает, чугунным молотом врезается в солнечное сплетение, отравляет горчащим раскаянием воздух.
– Так лучше будет. Для тебя, в первую очередь.
Верю в то, что говорю, искренне. В чем-то отец прав. Я разрушаю все, к чему прикасаюсь, до основания. Калечу дорогих мне людей, а сам выхожу сухим из воды. Ни тебе кармы, ни бумеранга. Так, ничего не значащие царапины.
– Ты не имеешь права. За нас... за меня...
Не имею, да. Но решаю.
Себе в сердце нож засовываю. И с энтузиазмом мазохиста его проворачиваю.
– Это не обсуждается, Саш. Завтра утром я ухожу в армию. Тебе стоит начать жить собственной жизнью. Не пиши мне, ладно?
Говорю не слишком громко, но слова все равно, как бомбы, между нами падают. Впиваются осколками в меня и в нее. Полосуют ещё свежие кровоточащие раны.
– Поняла меня? Не пиши.
Выталкиваю снова для верности, только Сашка мои призывы упорно мимо ушей пропускает. Судорожно выдохнув, ко мне приближается и замирает. Всю мою жесткость покорностью своей расшибает. Заполняет ноздри своим запахом, от которого меня ведет. Нитью невидимой к себе привязывает.
И я позволяю себе. В последний раз. До одури. Грубо. Своим телом в ее тело вплавляюсь. Мягкие губы жестоко сминаю. Пальцами на затылок давлю. Ласкаю, кусаю, сжимаю.
Прощаюсь.
– Все, Саш. Давай. За тобой машина приехала.
Сигнал мобильного приложения резко возвращает меня в суровую реальность, и я с кровью отдираю себя от запыхавшейся девчонки. Не дышу, чтобы аромата ее не хватануть, и бережно подталкиваю к распахнутой настежь двери.
Все равно ничего у нас с Бариновой хорошего не выйдет.
Железной битой вколачиваю этот постулат в свою бедовую башку, а он все равно там укладываться не хочет. Отдает резью под ребрами, горечью рот наполняет. Заставляет тормозить рядом с такси и носом в Сашкину шею утыкаться. Скользить вниз, собирая языком соль с кожи, и упираться в ключицу, борясь с собственными демонами.
В зверя какого-то превращаюсь. Никак не могу справиться с собственной одержимостью. На голых инстинктах действую, окольцовывая онемевшую, ни хрена не соображающую Баринову ладонями.
Колбасит нас с ней знатно. Как будто голыми на сорокаградусный мороз выскочили. Или ящик «Рэд Булла» в себя влили. Или на пару занялись банджи-джампингом, сиганув с двухсотметрового моста. Так крепко спаялись, что отрываться физически больно.
Но приходится.
– Эй, молодежь! Садиться будете или заказ отменять?
Окликает нас задолбавшийся ждать шофер, и я первым прихожу в себя. Осторожно, но настойчиво запихиваю растерянную оглушенную Саню в салон и сжигаю последний мост между нами.
– Трогай, шеф.
Провожаю удаляющийся автомобиль с шашечками остекленевшим взглядом, а разум совсем другие картинки воспроизводит.
Два часа ночи. Погрузившийся в темноту дом. И тонкая, едва различимая полоска света, пробивающаяся из-под двери кабинета, свидетельствующая о том, что отец не спит. Возможно, по десятому кругу просматривает отчеты своих миньонов и свежие аналитические сводки. Или перетряхивает рынок недвижимости на предмет нового приобретения. Или просто уставился перед собой и катает по столу пузатый бокал с янтарной коричневой жидкостью.
Я же раскладываю на атомы гуляющий внутри коктейль из эмоций и усмиряю неистовый гнев, прежде чем сжать кулак и дотронуться костяшками до полированного дерева. Отбить по нему барабанную дробь и нырнуть в комнату до того, как батя успеет что-то ответить.
– Ну, здравствуй, отец.
Избегая освещенных участков, я остаюсь в тени. Опираюсь на подлокотник большого кожаного дивана, способного спокойно вместить пятерых, и обнаруживаю, что третье предположение было верным. В стакане у бати плещется элитный односолодовый виски с орехово-фруктовыми нотками, дразнящий обоняние.
– И тебе не хворать, Матвей.
Сомнительное приветствие, лишенное теплоты, ударом кнута касается слуха и не долетает до цели. Я давно научился не обращать внимания на родительское пренебрежение и недовольство. С тех пор, как мама угодила в больницу, отец слишком часто поливал меня раздражением и разбрасывался разного рода предъявами. Так часто, что я свыкся с навешанными им ярлыками и поверил в то, что я – «неблагодарный сын», «неверный парень», «худший друг».
Свыкся, поверил и с мазохистским удовольствием старался соответствовать. Филонил на парах, был инициатором самых сумасшедших выходок и не раз попадал в отделение полиции к хорошо знакомому с батей майору Терентьеву. Непременно хмурившему брови, стоило мне появиться, и выстукивающему по столу траурный марш изгрызенным колпачком шариковой ручки.
Чем больше отец читал мне нотаций, тем злее становились мои поступки. Изощреннее – пранки, безжалостней – манипуляции. Я выискивал у окружающих людей слабые места, прицельно по ним бил и наслаждался чужой болью, пытаясь заглушить свою.
Не получилось.
– Если ты пришел просить отмазать тебя от армии…
Отхлебнув глоток светло-коричневой жидкости, начинает отец, но осекается на полуслове, встречаясь со мной взглядом. Морщится, отхлебывает еще и отставляет бокал в сторону, потирая большими пальцами виски. Наверняка думает, что я сейчас буду рассыпаться в мольбах, испытывая панический ужас перед службой.
Ошибается. Как и всегда в случае со мной.
– Нет. Я не собираюсь косить.
Заявляю уверенно и едко хмыкаю, скрещивая руки на груди. Широко расставляю ноги и, продолжая опираться на диван, изучаю обстановку выхолощенного помещения. Безликое кресло, нейтрального цвета шторы. Мамины фотографии давно исчезли из этого кабинета. Теперь в посеребренной рамочке красуется снимок другой женщины. И это, как ни странно, сейчас уже меня не царапает.
– Что тогда? Хочешь часть потеплее?
– Не угадал, бать.
Я отрицательно качаю головой и пару секунд наслаждаюсь его замешательством. Не удивительно, что мы так сильно отдалились после случившейся трагедии. Никто из нас не попробовал узнать, что гложет другого.
– Обещание с тебя хочу взять.
– Ты? С меня?
– Ага, – сообщаю невозмутимо и вытаскиваю на одном выдохе. – Дай слово, что не прекратишь финансировать мамино лечение.
Озвучиваю самое сокровенное и ногти в ладони вгоняю, отчаянно нуждаясь в гарантиях. Я не боюсь жестокой муштры, не парюсь по поводу дедовщины и с легкостью оттарабаню хоть двойной, хоть тройной срок. Если буду знать, что с мамой здесь все в порядке.