Пост 2. Спастись и сохранить - Глуховский Дмитрий. Страница 7

Юра напряженно всматривается в его фигуру. Не получается поверить, что сегодня вечером ему – ему, сотнику Лисицыну – будет оказана великая честь созерцать и слушать Государя лично. За что ему эта честь? Что скажет император?

– Ай! – жалуется Катя. – Что ты так вцепился?

– Прости, прости… – Он ослабляет тиски, в которых зажата ее ручка.

В башне пробуждается голос. Над Красной площадью разлетается:

– Его императорское величество, самодержец Московский, Аркадий Михайлович, и Его императорское высочество, великий князь Михаил Аркадьевич!

Громкоговорители вторят ему от Исторического музея, от ГУМа, от Софийской набережной, от Манежной площади, с Ильинки, с Лубянки, с Тверской, с Варварки – отовсюду, где сейчас собрались в честь светлого праздника люди.

За лимузином следом идет в ногу еще дюжина всадников – попарно, все с шашками наголо, окутанные паром из конских ноздрей, мягко ступают по снегу.

– Слава Государю императору! Долгая лета!

Кто там первый прокричал это – неизвестно; но через несколько мгновений восторг волнами расходится уже от расчищенного городовыми прохода, от первых рядов, которые могут лицезреть царя лично, – к тем, кому не повезло, кого зажали в глубине толпы.

– Долгая лета! Долгая лета!

Тут, кажется, собрались все вообще, кто может ходить, все, у кого есть золотое кольцо. Император на людях появляется нечасто, а наследника и вовсе показывает народу только в год раз – в большой православный праздник, День Михаила Архистратига и Всех сил бесплотных. Архангел покровительствует великому князю, как покровительствовал его деду Михаилу Первому, основателю династии.

Лисицын думает – вот он, правильный момент!

– Катя, я…

Предложение руки и сердца, которое она шутя сделала ему полгода назад на вокзале, осталось подвешенным в воздухе – Лисицын как будто бы принял его, но в прошлый свой приезд ни один из них об этой как будто бы помолвке не вспоминал. Надо теперь ему переделать это предложение заново, по-настоящему – и всерьез. Но слишком боязно, что откажет. И вот он всю ночь думал, как выстроить разговор. Сначала сообщить ей о том, что его, сотника Лисицына, сына станичного пасечника, вызывает к себе сам Государь – и срочно, сегодня же. И потом уж только, когда Катя ахнет, воспользовавшись ее замешательством, достать кольцо. Потом понял: удивительным и счастливым образом это приходится на День Михаила Архистратига и на царский выезд. Сцена подходила для действия как нельзя лучше; больше откладывать было нельзя!

– Государь император меня сегодня вызывают, – сообщает Лисицын Кате. – Личная аудиенция.

Катя бросает на него настороженный взгляд. А может, восхищенный.

– Ого!

Наверное, восхищенный.

– И о чем разговор пойдет?

– Не могу тебе сказать. Гостайна.

Она привстает на цыпочки, треплет его по гладко выбритой щеке.

– Ты такой милый.

И больше попыток выведать у Лисицына государственную тайну Катя не делает; а он гадает, почему это еще.

– Это по поводу экспедиции, – говорит Юра.

– В которую лучше бы ты не ездил.

– Ну брось.

– Я своих не бросаю.

– Ты не рада за меня, что ли?

Катя пожимает плечами.

– Рада, конечно! Но… Ты не думал, что с твоим другом там?

– Думал. Та Сашка нигде не пропадет. Все с ним нормально будет.

– Почему мне тогда страшно?

Юра хмурится и отмахивается:

– Это ж просто экспедиция. Просто задание.

– Было бы это просто задание, – возражает Катя, – вряд ли бы тебя лично Государь у себя принимали. Всех сотников принимать – принималка отвалится.

На них оборачиваются и шикают. Лисицын медлит, крутя в кармане купленное второпях обручальное кольцо и никак не решаясь достать его оттуда.

Белый императорский ландолет с горящими огнями медленно катит мимо тысяч протянутых за благодатью рук, а царь взмахами затянутой в черную кожу кисти одаривает их этой благодатью – и лица людей озаряются, и снег начинает таять на их головах. Цесаревич Михаил Аркадьевич сидит у отца на руках крепко, надежно, не вертится – и смотрит на подданных серьезно, в свои-то пять лет.

– Такой странный мальчик, – говорит Катя Лисицыну.

– Как будто святой, – отвечает Юра.

– Как будто крепко поротый.

Ближайший к ним городовой, перехватив, кажется, их разговор, вслушивается теперь с подозрением и осуждением. Да Юра и сам чувствует себя за Государя обиженным.

– Та знает, что народ в нем царя видит.

– Он и когда у нас сидит в Большом, в своей ложе, такой же надутый.

Кортеж минует их и отправляется вдоль ГУМа к Манежу, Юра провожает его глазами, Катя смеется, толпа сплескивается за лошадиными хвостами, воздух звенит от ощущения только что случившегося чуда, свидетелями которому были все тут собравшиеся.

– Кать…

Он сжимает в кармане обручальное колечко. Но Катя своими шутками-шуточками спугнула его, и вот уже кортеж проехал, и конские хвосты замели этот миг, вот его пышным медленным снегом засыпало – не успел.

– А?

А когда он еще сюда попадет? Это сегодня у него в золотой пояс от полковника Сурганова пропуск – завтра обратно сдавать. Катя-то на Красную площадь хоть каждый день по своей червонной печатке ходить может: она в Большом служит, а живет в Леонтьевском переулке, ей положено и так, и этак. И все эти тысячи человек, которые облепят императорский кортеж на его пути от Иерусалимских ворот к Сретенскому монастырю – все с такими печатками на указательном пальце. А Лисицын тут лишний. Не заслуживает он ее.

Ну, скотина ты трусливая, решайся!

– Я другое хотел сказать…

– Какое?

Он переводит дыхание и в конце концов предлагает:

– Пойдем, может, по коньячку?

Лучше вечером. Лучше за ужином. В ресторане. После аудиенции.

3

От Манежа императорское ландо с сопровождением следует вниз к Пушкинской. Кавалеристы не опускают ру́ки с шашками, Государь не опускает руки́, на которой держит наследника. «Долгая лета!» катится вместе с кортежем снежным комом по запруженной людьми Тверской, все больше и больше восторженных голосов и улыбающихся лиц налипает на него – и к Пушкинской городовым уже еле удается сдерживать натиск гальванизированной толпы.

– Долгая лета!

К заиндевевшим окнам липнут лбами дети: внутри Бульварного, в золотом поясе, не осталось ни единого незастекленного дома, да и отопление тут работает у всех. Люди из теплых домов глядят на Государя благодарно, и все, кто высыпал на улицу, вышли по своей воле. Шашки в руках у кавалеристов, как елочные игрушки, отблескивают в праздничной иллюминации, растянутой поперек Тверской; от них и толку как от игрушек – для нарядности только. Но никто тут и не желает Государю зла, и он знает это – поэтому едет в народ с этой бутафорской охраной, поэтому безбоязненно показывает народу маленького Великого князя – хрупкий сосуд, в котором мерцает так легко угасимый священный огонь данной Богом власти. И люди смотрят на этот огонек с нежностью и обожанием. Когда настанет время, когда цесаревич будет готов стать цесарем, будут готовы и они.

– Долгая лета!

Знаменосцы подъезжают к Пушкинской, к бульварам – к невидимой границе. Тут золотой пояс оканчивается, начинается пояс серебряный. И толпа по этой границе стоит куда более плотная и внимательная: к серебряному поясу относится все, что между бульварами и Садовым, народу в нем густо – в домах немало коммуналок, все жмутся к Кремлю поближе. Все, кто золотой печатки на палец не заслужил, стремятся получить хотя бы серебряную. И сейчас тут, вдоль бульваров, кажется, выстроились все, у кого серебряное кольцо, кому можно.

На Пушкинской кортеж поворачивает направо и едет степенно вдоль тонких молодых деревьев, по преобразившимся бульварам – сначала до Дмитровки, потом до Петровки. Белые флаги с багряными крестами в честь Дня Михаила Архангела украшают и их. Городовые в зимних шинелях с блестящими пуговицами стоят лицом к скопившемуся народищу, как положено, – но и тут среди тысяч лиц нет ни злых, ни сердитых. Все стоят без шапок. Все, что им нужно, – просто посмотреть на Государя или хотя бы вслед ему, на вихрящийся за белым лимузином, за конскими хвостами снег, который в отсветах разноцветных лампочек кажется рассыпаемым из машины конфетти, божественной манной, искрами счастья.